Грибоносов-Гребнев 4-2004

Григорий Грибоносов-Гребнев

Франц

Такой пустой зимы у меня ещё не было. Вялые, серые дни за окном, тяжело светлело грязное небо, и тут же опять темнота. Какой сейчас месяц? Кажется, уже февраль. Я много читала и иногда заставала себя глядящей поверх книги куда-то сквозь бежевые обои, без мысли в голове, тупо погружённой в какую-то мрачную дремоту. Я ходила по комнате, подолгу у окна смотрела на загадочно веселые разноцветные огни в чужих квартирах, курила и курила. Вот я осторожно заглядываю в зеркало. Почему-то моя бархатистая кожа совсем не портится от ежедневных двух пачек "Беломора". Интересно, когда я начну седеть? У мамы седины появились в тридцать восемь. Значит, осталось ещё года три.

Потом и эта зима ушла куда-то. Весна холодная, прозрачная, днём – моё проектное бюро, а вечером — надоевший телевизор, надоевшее чтение, окно и "Беломор". По субботам приходит Сашенька. Мне нравится его мягкий баритон, которым он добротно и прочувствованно декламирует Бунина. Никто бы не подумал, что у этого чистенького старичка учителя такая молодая наэлектризованная подруга. Сашенька звонит в дверь в меру длинным, вежливым звонком, серьёзно спрашивает, можно ли войти, и, садясь за чай в своём отутюженном, двадцатилетней давности костюме, делает большую паузу, основательно настраиваясь на монолог, Я лежу на диване и иногда засыпаю под его тёплые, мягкие слова. Бывает, он собирается с силами и, смущаясь, меня раздевает. Когда у него не получается, он неприятно торопливо извиняется. Кажется, скоро нам вообще нечего будет делать в постели. У Сашеньки бездна вкуса, и он всё больше и больше раздражается от всей этой добросердечной фальшивки. Хорошо, если напоследок он не устроит сцену. А он, кажется, может.

В отделе завлаб Барышский говорит и говорит обстоятельно и монотонно, ласково поглаживая себя по колену и уставясь прямо в глаза своими прозрачными похотливыми глазками:
– Я, Вероника Николаевна, считаю себя человеком крайностей. Даже в мелочах. Приведу пример: иногда по месяцу и более того пью чай совсем без сахара, то есть без единого кусочка. А то, были случаи, до восьми кусков в стакан. Да ещё чувствую, что недостаточно сладко...

Я смотрю на его круглые уши и на две полянки без растительности на подбородке, как-то идиотски прихотливо обведённые мягкой интеллигентской бородкой, и мне почему-то хочется плюнуть ему в физиономию.

За пыльным стеклом белое солнце над серой пятиэтажкой такое холодное, что долго смотришь на это пятно с воспалённым ободком и даже глазам не больно.

А вечером в чистенькой уютной квартирке чтение до двенадцати, а потом лежишь под одеялом с открытыми глазами и кажется, что ото всей этой чистоты и уюта веет каким-то затаённым предательством.

А в тот день неожиданно потеплело. У прохожих что-то зашевелилось в сонных физиономиях. Шла с работы в этом дурацком "престижном" кожаном пальто, солнце жарило спину так, что плечи становились шире. И, вдруг, вынула из сумочки пачку, закурила и так и пошла, как молодуха, размахивая папиросой у всех на виду.

Во дворе гляжу: опять они околачиваются в детской беседке. И он там же, этот поджарый белобрысый Франц с обычным своим сонным презрением на тонком лице. Как он выделяется среди этой косорылой, пьяной шпаны! Один, жирный, с чёрными мелкими сальными кудрями, увидел меня и что-то ехидно сказал Францу, а тот даже бровью не повёл. Они всё время пьют во дворе. Франц приходит чуть пьян и таким же уходит поздно вечером. Недавно они заметили, что я подолгу разглядываю его из своего окна, и теперь я подсматриваю из глубины комнаты. Я поймала себя на том, что всё время хочу разгадать что-то в этом чёртовом Франце. Он мало двигается, но как же все это красиво! Почему вокруг него эти подонки? Почему они называют его "Франц"?

Вот тот, с фигурой штангиста, злым и каким-то спасающимся лицом говорит что-то, должно быть, в пику Францу, а Франц... Франц приподнял благородную голову и медленно вымолвил три слова как-то выше его лица и ещё что-то добавил в уже спасовавшие плаксивые его глаза, поглядел на него, как на что-то прозрачное, отвернулся и забыл. А Франц... Он пьёт стакан красного вина и смотрит на дно опустошённого стакана и, не глядя, ставит его в воздух, и стакан уже подхватывают, и я вижу, что он не рисуется, а просто он – Франц. Несомненно, он первенствует, но ему и на это наплевать. И мне очень нравится на него смотреть, и я чувствую, что то, что я в нём вижу, – спокойствие и равнодушие обречённого человека.

И вот в тот день я вынула из холодильника ледяную бутылку водки, налила до краёв большую рюмку и выпила, когда пил Франц. И ещё раз с Францем. И ещё раз с моим Францем. И мне стало тепло и радостно. Я уже не завидовала молодому смеху проходящих под окном девушек. Я улыбалась, смотрела на первую нежную травку на газонах, в голове завертелась какая-то весёлая околесица: "В лесу, говорят, в бору, говорят, растёт, говорят, сосёночка. Ходи ко мне почаще, удаленький мальчоночка".

А потом поднимаю глаза: он лежит на боку на своей лавке, но он не пьян, и все вокруг возбуждены, а один, ближе к нему, лысый, в тренировочной фуфайке, матерится и покачивает кулаками, как бы что-то взвешивая в руках, а Франц как-то сонно пытается подняться, но тот безжалостно, сильно бьёт его прямо в лицо, и Франц опять валится на лавку.
– Стойте! – завизжала я, подбегая к окну. – Франц, держись! Франц снова оторвался от лавки, и я видела, что тот опять будет его бить.

Не разбирая ступенек, спотыкаясь и рикошетом ударяясь о стены, я летела по лестнице, на пороге подъезда упала так, что помертвело бедро, а когда подбегала, Франц уже поднял лысого за шиворот и дал ему в челюсть. Тот упал, но тут же по-кошачьи ловко спутал свои ноги с ногами Франца, и Франц рухнул, а лысый вскочил и ногой коротко, сильно ткнул Франца в висок так, что его красивая голова нелепо боднула плечо. И тут я с рёвом вцепилась в лицо и фуфайку этой гадины. Он, кажется, оторопел, отпрянул, а я била и била его по лбу и по шее. Он ударил меня в живот, и я упала рядом с Францем.
– Уберите от меня эту пьяную мразь, – раздалось сверху.
А я перевернулась, на четвереньках подползла к Францу и накрыла его собой, крепко прижимая его голову к груди.
– Чья это баба? – спросил ещё голос.
– Франца, чья же ещё-то.
– А вот и наши лягавые друзья, – процедил лысый.

По деревянному полу торопливо зашаркала разбегающаяся шпана, и все стихло. Франц очнулся и слегка отстранил меня рукой. Ручеёк крови у него из носа, плавно стекая по шраму на скуле, капал на моё запястье. В беседку вошли два милиционера и какие-то женщины. Поддерживая Франца за талию, я помогла ему подняться. Милиционеры молчали. Один, маленький белобрысый крепыш, глядел колючими глазами, то ли строго, то ли презрительно выпячивая губы, другой, статный, был совсем равнодушен.
– Нам ничего не надо, – сказала я твёрдо, как мне показалось, – ничего не надо делать. Это мой муж. Мы идём к себе домой. Вот наше окно.
– Я тебе не советую идти через окно, – сказал равнодушный.
Франц шёл вяло и послушно и только на лестнице остановился на секунду, посмотрел на меня вопросительно и недобро усмехнулся.
– Это твоя квартира? – спросил он, садясь в кресло, даже не оглядевшись.
– Да, Франц. Я здесь живу.
– Что ж ты её так рассматриваешь?
– Я думаю, может, тебе не понравится.
– Выпить есть?

Он не спеша опрокинул две рюмки. Мне было жаль его, но почему-то немного приятно видеть, что у него течёт кровь.
– Ты хорошая девочка, – он улыбнулся и смотрел на меня добрыми глазами.
– Ты ранен, Франц. Я смогу тебе помочь, – сказала я, сдерживая почему-то лезущую из меня патетику.
– Ты хорошая девочка. – Он улыбнулся, и уголки губ приподнялись банальными на его твёрдом лице загогулинками. "Улыбка ребёнка", – определила я.
– Меня зовут Толик, – кинул он через плечо, когда шёл в ванную. – Анатолий Франчин.

Когда залепливала ему ссадины, он заметил, что я делаю это слишком долго, и тоже взглянул на меня. Не спеша оценил лицо, просмотрел глаза, притянул мою голову, плотно прижал губы и поцеловал. Крепко поцеловал.

Несколько минут мы сидели молча. Я, насколько могла, приводила свои мысли в порядок, а он пил водку и курил мой "Беломор", не замечая падающего на кресло пепла. Вблизи у него выявилась немного мелковатая складка верхней губы и банальная бородавка на левом виске, но как же ладно он всё делал...
Потом с простецкими глазами легко подхватил меня на руки и понёс на диван.
– Какие у тебя сильные руки, Франц. И ласковые, наверное.

После меня он сразу заснул и спокойно проспал до утра, перемазав кровью подушку. Утром он одевался, не глядя на меня, совершенно не обращая на меня внимания. Я перестала искать его взгляд и ушла на кухню. "Отматросил и бросил" и "с концами", как они выражаются. Ну и чёрт с ним. Пропадай, как знаешь. Таких много по подворотням.
– У тебя есть электробритва? – спросил он из ванной негромко, так, что я не должна была услышать, если бы не прислушивалась.
– Нет, – крикнула я, – да ты можешь побриться у какой-нибудь другой женщины.
Он вышел в кухню и обнял меня сзади.
– Сегодня пустишь в гости?
– Пущу...
– А чего так задумчиво?
– С тобой задумаешься.
– Спасибо тебе, Вера, девочка хорошая моя. Так просто сказал: "Вера, девочка хорошая моя".

На работе все сразу обратили на меня внимание. Ещё бы! Я чертила чёрт знает что и расхохоталась нудному анекдоту Барышского, когда все только скривили рты из вежливости. Потом на виду у всего отдела стала строить этому обормоту глазки так, что он ёрзал-ёрзал и даже выбежал из комнаты, а перед уходом отозвал меня в коридор "только на одну секундочку" и пригласил в кино. Я сказала, что предпочла бы ресторан "Пекин". У него подбородок задрожал. Я назначила ему свидание на восемь пятнадцать у ресторана.
– Буду ждать, мальчик хороший мой, – сказала я и чмокнула в холеную щёчку.

А после работы кинулась в "Галантерею", купила бритву в красивом футляре, а в гастрономе прихватила бутылку шампанского. Когда заворачивала во двор, покосилась на беседку. Франца среди них не было видно. Ещё раз посмотрела, на всякий случай. Его не было, и все они уставились на меня с одинаковым угрюмым любопытством.

Две старухи у подъезда рассматривали меня со сдержанным презрением. Почему-то мне это было даже немножко приятно. Франц сидел на пыльных ступеньках около моей двери. Когда мы повстречались взглядами, он не изменил лица и, выпятив трубочкой губы, смотрел на меня тяжело и задумчиво.

Мы молча вошли в квартиру, я поставила в прихожей свою рыжую сумку, и он увидел и шампанское, и бритву. И тут он улыбнулся. Так чисто, по-детски улыбнулся. И поцеловал меня, с неожиданной чуткой лёгкостью коснувшись моих губ своими разбитыми губами.
"Пропала", – сверкнуло у меня в голове. – "А плевать мне на всё, милый мой Франц".
Я стала бестолково поправлять одежду на вешалке. Потом вошла с ним в комнату, села напротив и закурила.
– У тебя столько книжек напихано. Много читаешь?
– Больше, чем хочу.
– ?
– Нельзя же всё время смотреть телевизор. А вязать я, слава богу, не умею.
– Мне всё говорили почитать одну книгу, "Декамерон". У тебя есть?
– Есть. Хочешь, я буду руководить твоим чтением?
– Не надо, – сказал Франц тяжеловато. – Я не люблю, когда мной руководят. И не люблю читать книжки. Много думать – себе дороже.
– Франц, я тебя очень прошу! Не ходи больше к этим, – с места в карьер заявила я.
– Это мои дела, – сказал он не очень уверенно.
– Франц...
– Ну, понесло-покатило. Сейчас будет про вред курения и про кружок "Умелые руки".
– Франц, ты увидишь, тебе будет интересно и без них. Поверь мне.
– Посмотрим.

На следующий день в обеденный перерыв купила два билета на воскресенье в оперетту. А вечером мы пошли в Третьяковку.

По дороге он заметно оживился, рассказал мне анекдот про чукчу. Я это слышала, но смеялась от души.
– Знаешь, Вер, я и сам подумывал придержать коней с пьянкой. Да как-то незачем было. А ты много бываешь в галереях да на гастролях?
Я сдержала усмешку, но почему-то так, чтобы ему было видно. И он заметил.
– Хожу, когда что-нибудь новенькое.
– Тебе, наверное, по второму разу со мной скучно будет?
– Не скучно, если ты позволишь руководить твоими экскурсиями.
Он усмехнулся:
– Руководи.

Мы шли по Большому каменному мосту, и какой-то нездешней чистоты радостный ветерок поднимал прядь его светлых волос над розовым детским ухом. Я тоже, должно быть, очень красива сейчас. Ну посмотри же на меня, и я увижу, как что-то зашевелится в твоей ледяной душе, и у нас будут одинаковые, растворённые в этой весне глаза, и это будет то, о чём я мечтала зимой, когда прижимала колени к горячей батарее, чтобы было больно, и не чувствовала боли, те несколько капель счастья, которые, наконец, отпустит мне судьба.

А эта примитивная шпана идёт с каменной красивой рожей и даже чем-то немного недоволен, "Ты должен сейчас обернуться ко мне!" А этот Франц никому ничего не должен.

В Третьяковке я весело рассказывала, как в старину в залах устраивались смотрины, как "приобщились к искусству" карманники, как "дорисовывали" картины копиисты... Говорила неплохо, слушал он с интересом. Потом по залам объясняла картины, стараясь иногда вставлять слова попроще и, кажется, даже перебарщивала всякими "намалевал" и "влепил". Францу понравился этот глупый Верещагин, а когда дошли до моих любимых икон, он не выдержал и зевнул. Прелесть. Просто прелесть.
– Не пойму, кого она держит, – глядя на "Богородицу", сказал он неодобрительно, – пацана или девку.
Я расхохоталась, но взглянула на него и осеклась.
– Хорош на сегодня "ритмических гармоний", – отчеканил он, – голова распухнет.
И мы пошли к выходу.
Почти всю дорогу он молчал.
– По-моему, ты меня держишь за барана.
– Франц, милый, что ты мелешь. Мне так хорошо с тобой. Почему ты такой со мной? Может, тебя кто-то обидел?
– Я только обидами и жив на этом свете, – процедил он.
– Я что-нибудь придумаю, милый. Я помогу тебе. Все пройдет.
– А ТЫ НЕ ПРОЙДЕШЬ?
Это уж как фишка ляжет.

В оперетту Франц пришёл с завёрнутой в газету бутылкой. Мы смотрели на сорокалетнюю "девочку" с косичками и красным румянцем, который иногда казался жёлтым, на трёх пятидесятилетних "юношей", в обнимку тяжело прыгающих по сцене и поющих когда-то порхавшими голосами, от которых сейчас несло семейными щами.
– Они, вроде, постарше, – догадался Франц к концу первого действия. Потом с шумом развернул бутылку, сорвал зубами пластмассовую пробку, выплюнул её через ряд так, что она, срикошетив о серый пиджак, попала пожилой даме в ухо, и, высоко подняв бутылку над головой, не отрываясь и не спеша, большими глотками выпил половину. Сзади приглушённо зашумели, и я услышала слово "хамьё". Я чуть не заплакала. Я не боялась скандала, но мне было обидно.
– Прекрати, – зашипела я. – Это дешёвый эпатаж на уровне фигляра десятиклассника.
– Я такие слова не учил, – ответил Франц.
Он достал сигарету и медленно закурил. Соседка справа сделала ему замечание возмущённым голосом. Он коротко выругался ей в глаза и пустил в лицо клуб дыма.
– И вы идите туда же, если хотите, – сказал он, с улыбкой оборачиваясь ко мне.
Я встала, задевая колени зрителей, выскочила в проход и бросилась к выходу. Я стояла за дверями театра и плакала. "Надо обязательно уйти", – думала я, стояла у выхода, курила папиросу, плакала и ждала Франца. "Если я сейчас не уйду, он будет обращаться со мной, как с дворовой девкой. Может быть, будет бить", – думала я и не уходила.
– Что случилось, девушка? – спросил проходивший молодой человек с лицом положительного героя производственного фильма. – Может, я смогу помочь?
Кажется, он, на самом деле, бескорыстно хотел помочь. И я чуть было не начала всё ему выкладывать. Но вдруг взяла и обругала его теми же словами, что и Франц в театре. Через две минуты в дверях показался Франц.
– Я б вам советовал беречь свои портреты, – сказал он кому-то в подъезде, закрывая за собой дверь.
– А! Старая знакомая, – он схватил меня за руку. – Надо "делать ноги". Я там немножко..., – и мы быстро-быстро пошли по переулку, потом вдоль Большого театра, через сквер, в подземный переход.
На площади сели на лавочку и сидели молча. Франц задумчиво курил, а я смотрела в землю, и мне было очень жалко себя.
– Ты знаешь, что я пять лет отсидел? – спросил Франц.
– Зачем ты меня так бьёшь?
– Я женщин не бью.
– Зачем ты меня бьёшь? Мне иногда так хорошо с тобой. Ты бываешь такой славный. А иногда... Не надо так, Франц.
– Сейчас кого погладить захочешь – руку откусят.
– А ты злой иногда.
– К сожалению, не всегда.
Я обняла его и поцеловала. Он подумал и погладил меня по голове, а потом поцеловал в волосы.
– Не бойся, со мной не пропадёшь, – сказал он, почти продекламировал. – Или пропадёшь насовсем.
"Господи, опять поза, – думала я. – Мученье ты моё любимое. Что мне делать?" Это какое-то наваждение, сладкая боль.
– Фешенебельная мы, должно быть, пара, – серьёзно произнёс Франц, когда мы проходили мимо зеркала в витрине ювелирного магазина.
– Фешенебельная? – я не выдержала и рассмеялась. – И комфортабельная.
Он покраснел и долго молчал.
Пришли домой – снял носки и вручил их мне:
– Чтоб были стерильные.
Я бросила их в таз и пошла готовить ужин. Он неслышно подошёл сзади и больно схватил меня за запястье.
– Вы меня не поняли?
Я молчала и еле терпела боль. Он взял меня за волосы.
– Вы плохо слышите? – и втолкнул в ванную.
Я закрылась в ванной и не могла решить, что мне делать дальше. "А, может, я на самом деле всё время смотрю на него немного свысока? А ведь он такой гордый! Но всё же обращаться со мной, как эта шпана со своими девками... Я люблю его, и он это понимает и сможет делать со мной, что захочет. Надо что-то придумать".

Так я рассуждала-рассуждала, а потом гляжу – а руки-то мои стирают эти чёртовы носки... Я принесла в комнату ужин, и по тому, как он делал самоуверенное лицо, поняла, что он не очень-то в себе уверен. "Всё образуется", – решила я.

Неделю после этого мы жили спокойно. Я видела, что он ко мне привыкает. Он рассказал про свою мать, которую называл "редкой бабёнкой", и даже принёс свои детские фотографии. На работе я достала одну и поцеловала грустного мальчика, как-то принуждённо сидящего на скамейке с незнакомым ему, видно, только что подаренным волчком в руках.
– Я тебя люблю, несчастный ты мой.
– А какую книгу мне почитать? – спросил меня однажды Франц.
Я подумала и дала ему "Овод". Он читал её до ночи.
– Клёвая книжка, – сказал он, задумчиво загибая угол страницы. – И читается легко так.
Я незаметно подсмотрела: за полтора часа он прочитал одиннадцать страниц. Зато, наверное, всё запоминает, как мне и не снилось.

На следующий день пришла с работы – он читает на диване. Сели ужинать – он жевал с отсутствующим лицом, потом пристроил своего "Овода" к чайнику и так и читал до ночи. Ничего не попишешь: и я опять уселась за книгу.
– Пойдём завтра в кино, милый, – сказала я ему ночью.
– Подожди, сначала дочитаю. Классная книжка. Ты мне подыщи такую же.

Через день я уже жалела, что натравила его на это занятие. Я присела к нему на диван, долго его гладила.
– Ну милый Францик! Ты испортишь себе зрение.
Я положила на страницу два билета. Только тогда он оторвался от книги и посмотрел на меня вопросительно.
– Маерлинг. Омар Шериф, Катрин Денёв.
– А на сколько?
– На девять. В "Зарядье".
– Это, вроде, двухсерийный?
– Угу.
– Ничего не получится. Поздновато. Завтра в шесть вставать на работу. Ты "загони" билеты-то, – прибавил он, опять уставясь в свою книгу.

Я разозлилась и пошла одна. Вернулась – он, кажется, и не заметил, что я уходила.
– Ты совсем меня не замечаешь, – сказала я ему грустно.
Он не обратил на мои слова внимания.
– Какой ты бесчувственный.
Он молчал. И тут я, дура, не выдержала.
– Слушай! Я дала тебе детскую книжицу. Любой второклассник выучил бы её наизусть за это время. Ты смешон, "усердный читатель". Может быть, дело осложняет то, что ты не знаешь все буквы? Скажем, букву "ж". Тогда тебе по уму будет начать не с юношеской литературы, а с букваря. "Ж" похожа на жука.
Он лежал молча две минуты. Лицо побелело. Потом встал, аккуратно поставил книгу на полку, неспеша оделся и ушёл.

Эту ночь я просидела в кресле. Неужели снова начнется прежняя пытка. Опять пустота, хождение из угла в угол, чтение для того, чтобы убить время – убить вечер, убить весну, убить всю жизнь. Что же я натворила?! Он только начал ко мне приручаться, а я уже скандалить, как с мужем. Кажется, я поспешила. У нас разные скорости. Но мне так хотелось чувствовать, что он тоже совсем мой. Сидела, думала, вспоминала его голос, смелые красивые его руки и эти огоньки доброты, которые начали появляться в его глазах.

К утру поняла – не выдержу. Если не вернётся, буду навязываться. И клянчить буду... А через два дня вхожу в квартиру – за столом Франц и с ним тот лысый. Допивают вторую бутылку портвейна. Франц даже не оглянулся, а лысый, как-то мелко прищурясь, осмотрел меня со злой улыбкой. Я стянула пальто и села на диван. Они молчали. Мне стало не по себе от этой странной, опасной тишины.
– Ты опять опускаешься, Франц, – сказала я, всматриваясь в его угрюмую задумчивость.
– Не надо подниматься – не будешь опускаться, – со сдержанной злобой проговорил он, глядя в стакан, – Мы тут обсудили вашу кандидатуру и пришли к выводу, что вы больше подходите этому молодому человеку. Лысый изобразил добродушную улыбку. "У него глаза младенца, который из любопытства душит птичку", – подумала я.
– Не передумал? – спросил он у Франца, не отрывая от меня липких глаз.
– Я-то? Ты меня с кем-то путаешь, – он деланно зевнул, – Бери.
Лысый посмотрел на меня как-то даже испуганно, легко и страшно выкинул из кресла своё большое тело и, в два прыжка подскочив ко мне, повалил, закинув мои ноги на диван.
– Вы не смеете, – возмущённо проговорила я, пытаясь оттолкнуть его в грудь. – Франц, помоги мне. Что же ты не двигаешься, Франц!
Франц тяжело подошёл, взял мою голову за волосы и со спокойным лицом впихнул мне в рот носовой платок...

Три дня после этого я пролежала в каком-то странном забытьи. Вдруг мне становилось совсем легко, боль исчезала, я уходила от моего грязного тела, от того, что лежало на этом зелёном диване, и когда опять вспоминала, стонала с хрипом и корчилась. На третий день я уже ничего не чувствовала и не понимала, и только одно было в голове: надо бежать отсюда, бежать из этого опасного места. Ночью тихо прикрыла за собой дверь, бесшумно ступая, спустилась по лестнице и, проскочив двор, помчалась к подруге.

Я прожила у неё остаток весны и всё лето. Сначала была какая-то тупая бесчувственность, как после сильного удара по голове. Странно в это время разделились мои воспоминания о Франце. То я видела его до этого проклятого последнего дня и не боялась, не ненавидела. Обрывками появлялись его детская фотография, прядь волос над его красивым ухом, его объятья. И это было совсем отдельно от того ужаса, который был в другом Франце, в том, который запихивает мне в рот платок. Потом я заметила, что научилась обходить эту боль в своих мыслях. "Осторожно, там больно", – приказывал сам себе мой мозг, и я останавливалась перед последним днем нашей с ним жизни. Но иногда я не успевала вовремя притормозить и срывалась в этот ужас, стонала, сдерживая крик.

А потом я заболела. Воспаление лёгких. Как камнем пошла на дно. Болела долго, тяжело и безысходно; нехотя, равнодушно выздоравливала и, когда совсем оправилась, в один из дней сказала себе, что всё ушло в прошлое, случившееся уже далеко, что это уже позади, как часть истории моей нелепой жизни.

Потом я перебралась домой, и опять пошли спокойные беспросветные дни. А недавно, в марте, застаю себя у окна. В детской беседке всё та же компания. И он такой же, как той весной.

Я не стою подолгу у окна, как год назад, но сегодня влезло-таки мне в голову это: я с ужасом поняла, что если он придёт и скажет: "Прости меня, Вера. Я – подлец, но мне плохо без тебя. Прости, если сможешь..." – Что если он вернётся, этот страшный Франц, то я не знаю, соберусь ли я с силами, прогоню ли его или разревусь и брошусь ему на шею. Но он больше не придёт, этот проклятый Франц.

1985 г.


МОЛ, №4 (27), 2004
Используются технологии uCoz