Купавна 5-2006

Тамара Грум-Гржимайло

Все в жизни контрапункт

(Из новелл о Михаиле Глинке)

Проезжая мимо Исаакиевского собора, Глинка остановил извозчика. В голову пришла игривая мысль: «Неужто собор достроят раньше, чем закончу оперу?» Ведь Исаакий стоял в лесах всегда, с тех пор, как Глинка помнит себя в Петербурге. По иронии судьбы, этот собор строился и полвека назад, при государыне Екатерине. Его сооружали и ломали, возводили и снова разрушали три последних русских царя. Николай – четвертый по «исаакиевскому» счету. Неужто этот счет будет, наконец, закрыт? И вспомнились вдруг неизвестно чьи стихи, которые читал когда-то с комическим пафосом Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Здесь, на этой площади. А они с Левиком Пушкиным, воспитанники Благородного пансиона, внимали обожаемому гувернеру и глядели, задрав головы, как ломают старую колокольню. Было это году в 1819-м, когда поэзия входила в моду, и вольные стишки разлетались по Петербургу мгновенно. Сей храм – трех царств изображенье: Гранит, кирпич и разрушенье.
И почти не делая паузы, махнув костлявой рукой в сторону полуразваленной колокольни, Кюхельбекер неожиданно закончил: И на обломках самовластья Напишут наши имена!
Пушкин младший тут же толкнул Глинку в бок – дескать, знай наших! Потому что оба уже слышали эти стихи в тот вечер, когда в мезонин Благородного пансиона, где они жили со своим «особенным гувернером», явились навестить старого лицейского товарища Александр Пушкин, барон Дельвиг и Пущин… Светлое, звонкое было житье!
Глинка соскочил со ступенек кареты с такой внезапной стремительностью, будто кто-то его вытолкнул, и он, решительно ускоряя шаг, устремился к собору. Словно кончилась раздумчивая песня с ниспадающим кадансом, зачинающая увертюру «Сусанина», и в душу упала, забилась и понесла вперед легкокрылая тема аллегро – та самая его первая оперная музыка, которую он сочинил в годы странствий по Европе, когда всем сердцем уже рвался в Россию. В этом прерывистом, словно задыхающемся в нетерпении ритме, в мерцаниях светлых скрипок пела одержимость музыкального путешественника Мишеля Глинки, вдруг ощутившего себя русским народным «маэстро», готовым к созданию чего-то грандиозного для театра. Боже правый, как летит время! Неужто только год назад примчался он к другу задушевному, князю Одоевскому, с заветной связкой нотных листков – зародышем «Ивана Сусанина»?..
- Да ты, друг-маэстро, фонтанируешь мелодиями точно Моцарт! – удивился князь. – Только мелодии твои совершенно русского покроя. Чудо-красота. Сюрприз для матушки – музыкальной России.
А «друг-маэстро» все пел ему, играл азартно на фортепиано, подражая оркестру, вволю импровизировал, рассказывал содержание, как оно рисовалось ему тогда в трех картинах некой сценической оратории патриотического звучания. И все приговаривал, выделяя прелести российских благородных мелодий и грациозных ритмов:
- Ну что, князько, узнаешь покрой сарафана-кафтана? Только сработанный со всеми ухищрениями музыкальной злобы. Ась? Ну, а каков двойной контрапунктик? Как видишь, итальянцем я искренне не стал. Мой смоленский северный организм не пожелал принять южно-итальянского sentimento brillante. Сочиняю по-инаковому…
Князь рассмеялся и обнял его. А потом сказал своим тихим мелодическим голосом:
- Только не картины это, и не оратория вовсе, а целая опера у тебя, Мишель, наработана, - большая русская опера о пяти актах… Не изволь лениться. Твой час приходит…
Резкий ветер дует с Финского залива и гонит серые взъерошенные тучки по белому небу. Как в юности, всматривается Глинка, задирая голову, в темную громаду Исаакиевского собора, подымающегося, кажется, до самых туч. Верит и не верит глазам своим: неужто сводят уж верхнюю часть колонн и стен под барабан с куполом необъятных размеров? Видно, не бывать исконно русскому «букету» золотых маковиц у главного собора российской столицы. Уж эти французские штучки архитектора Монферрана, придворного любимца… Впрочем что-то в этой единственности купола-гиганта есть. Что-то всевластное, абсолютно торжествующее над городом, над временем.
Глинка начинает отступать, пятиться от каменной громады, обходить сбоку, пытаясь охватить взором невиданный архитектурный монолит о сорока восьми столпах-колоннах, и… о, провиденье! спотыкается о какой-то кирпич и летит в сторону, наступая на чью-то собаку на поводке. Вой, лай, крик «раззява!», смешки в публике, гуляющей на площади (тут всегда много праздного люда, глазеющего на чудо-храм). Кто-то подает ему свалившийся с головы цилиндр. «Мерси, - бормочет Михаил Иванович. – Все в жизни контрапункт. Да-с… Гранит, кирпич и разрушенье…» И вдруг видит улыбающееся румяное лицо молодого подрядчика в щеголеватых сапогах, синем ладном кафтане и заломленной набок фуражке:
- А что, барин, важного характеру храм?
- Какого характеру? – не расслышал Глинка.
- Важный, говорю, характер у храма. И маковица взблеснет вскорости, что самывар.
- А ты, голубчик, не из смоленских ли?
- Оттедыва, барин, как же. На стройке тут ужо осьмой месяц. Да видать надолго.
- Вот и хорошо и правильно, - неизвестно чему радуется Глинка. – Конец-то виден, земляк-голубчик. Вот куполом увенчаете ваше строительское произведение – и на века! Ну, прощай, важный характер.
И радостно щурясь, он шагает к своей карете. «Важный характер… Характер важный…» Его поражает странное совпадение. Составляя план своей оперы и перечень ее действующих лиц, он написал в первой строке: «Иван Сусанин (бас) – характер важный». Таким виделось ему главное лицо этой «отечественной, героико-трагической оперы». И как вступает Сусанин на сцену со своим первым речитативом «Что гадать о свадьбе? Свадьбе не бывать», так и входит в музыку что-то важное и степенное, коренное, неповторимо-благородное - то, что единственно в русском народном характере таится. Так он хотел. Так слышал душу своего героя-крестьянина из села Домнино. Ай, да Глиночка, российский Орфей, догадался тут приладить мелодию песни лужского извозчика в переменном ладу – единственную подлинно народную во всей опере. Ай, да Глиночка! Недаром князя Одоевского так восхитила эта тема. Он даже сказал: «Недурно бы, Михайло Иванович, еще раз напомнить об этой теме лужского извозчика в сцене Сусанина с поляками в лесу. Повторить в его воспоминаниях перед гибелью и другие мелодии его прежней жизни – для усиления драматического элемента». Глинка помнит об этом. Но что-то не ладится эта сцена. Вот уже и прощальная ария Сусанина складывается – надрывная, распевная: «Ты взойдешь, моя заря». А дальше не идет… Обещал барон Розен накропать стихи раньше музыки, развить сцену. Да что-то пропал. Не является горе-либреттист…
Проиграли куранты на Адмиралтействе, и в этот миг тень какой-то тревожной мысли коснулась его сознания. А хватит ли сил? Хватит ли таланту? Чтобы достроить, купол возвести?...
- Вы, барин, гдей-то загулялися, - встретил его извозчик. – Хотя бы аукнули, дескать, жди.
- «Стра-ха не стра- шу- усь, сме-е-ерти не бо-ю-усь», - запел Глинка голосом Сусанина, шлепаясь в карету. – Эх, милай, кабы знал ты, какие мы тут важные дела решали. Едем же скорей на Дворцовую набережную!
- Как ехать? По Большой Морской али через Сенатскую?
- Через площадь гони, через Сенатскую. Давай-давай!
Хотелось ему еще раз взглянуть на дерзновенный лик Петра. Такое было у него сегодня состояние духа. Ах, да, сегодня пятница! Его счастливый день. Ну, Мишка Глинка, не упусти. Что-то сбудется. Вперед-вперед! А вот и ты, властительный наездник на вздыбленном коне. Счастливый вседержитель, стяжавший «гимны времени» и «благословение племени». Не то что мы, грешные, измученные «любимцы муз». Что наш удел? Что нам дарует провиденье? Иль не признанье, иль гоненье? Глинка не первый раз замечает, что, впадая в экзальтацию, начинает пародировать поэтов. Видно, работа с Розеном над либретто оперы, их вечные баталии по поводу баронских натужных виршей возбудили его литературную струну. Он стал тосковать по хорошим стихам, по ушедшим из его жизни друзьям-поэтам. Вот уже почти пять лет, как покинул этот свет Антон Дельвиг, его незабвенный друг и вдохновитель. Гибнет в жестоком сибирском изгнании «государственный преступник» Вильгельм Кюхельбекер. Что за благородная, возвышенная душа! И вспомнились восторженные лицейские стихи юного Кюхли, которыми так дорожил покойный Дельвиг: О Дельвиг! Дельвиг! Что гоненья? Бессмертие равно удел И смелых, вдохновенных дел, И сладостного песнопенья! Так не умрет и наш союз, Свободный, радостный и гордый, И в счастьи и в несчастьи твердый, Союз любимцев вечных муз!
Счастливый любимец муз и несчастный музыкантишка Мишка Глинка утирает слезы. Были бы рядом старые друзья-поэты, небось, не возникало бы диссонансов и тупиков в работе над «Сусаниным». Впрочем, кто ж его знает? Тут нужен не только настоящий поэт, знающий толк в простонародном наречье, но и хороший драматург. А ведь барон Розен вроде бы и драматург с опытом…
Сквозь блеклую пелену северного неба проглянуло тусклое солнце и бросило прощальную позолоту на темные воды Невы. По пустынной Дворцовой набережной метались пожухлые листья, которые все гнал и гнал от Летнего сада безжалостный ветер. Зябко вскрикивали чайки над гранитной пристанью, словно предвещая скорую зиму. «Неужто к новому году не закончу? – подумалось Глинке – Неужто свой купол не воздвигну во славу народа и государства российского?»
Метнул взгляд в неспокойную даль реки. Нет тепла, нет покоя в этом городе. Неприветливо и отчужденно мигнул огонек кукольно миниатюрного Петропавловского равелина по ту сторону водной дороги. Где-то рядом с грохотом разбилось стекло и посыпалось мелкими осколками на мостовую. Лошади замедлили ход… «Чу-у-ют правду!» - пропело что-то в Глинке, и полный торжественный ре-минорный аккорд оркестра заставил вздрогнуть все его небольшое крепкое тело, привалившееся к сиденью кареты. Он почувствовал сильный озноб. Этого еще не доставало. Заболеть! Намедни не зря, видно, появлялась невралгическая боль в плече и мучительное раздражение в животе, с жаром и замиранием. Как бы ни повторилась итальянская история! Не дошло бы до паралича рук! О, господи…
- Извозчик, - вскрикнул он голосом, охрипшим от волнения, - в Мошков переулок! Скорее поворачивай направо и – к дому Ланской… Да-да, сюда.
И карета с грохотом въехала в небольшой темный двор, остановившись у двухэтажного флигеля, так хорошо знакомого петербургской богеме. Здесь жил уже много лет князь Владимир Федорович Одоевский, последний из Рюриковичей, экстравагантный философ и ученый, писатель и музыкант, аристократ и демократ, каких свет еще не видывал. Потому что на знаменитом «диване Одоевского» - кому, как не Глинке это знать – пребывала вся петербургская литература и музыка.
- Благодарствую, - сказал Глинка дрогнувшим голосом, отпуская извозчика, и тотчас подумал, что князя может дома и не быть, ведь приемный день у него завтра, в субботу. То-то будет огорченье. Ну, да ладно. Не умирать же на улице?
К счастью, князь оказался дома.
- Как прикажете доложить? – спросил камердинер.
Бухнувшись в старое, зловеще хрустнувшее кресло в темной передней, Михаил Иванович жалобно простонал:
- Отставной титулярный советник… Коллежский асессор… Бога ради, скажи – умирающий майор Глинка… Ради бога. Скорее…
Ему и впрямь казалось, что он уже не чувствует руку. Он щупал ее что есть силы и не ощущал никакой боли. Что же будет с ним? Что будет с «Сусаниным»? Всему конец…
Отворилась дверь и пропустила странную фигуру в длинном, почти до самых пят шелковом сюртуке и остром, надвинутом на лоб, черном колпаке, словом, средневекового Фауста или астролога-чернокнижника, каким только можно его представить. Князь был застигнут врасплох и не на шутку встревожен:
- Ты ли это, Мишель? Что за пассаж? Пугаешь, брат, до смерти. Да что с тобой?
- Спасай, ваше сиятельство. Отмирает рука. Бьет озноб. В животе тошнотно. Еле добрался до тебя.
- О, да успокойся. У княгини найдется для тебя лекарство: опиум и гомеопатические пилюли. Третьего дня прихватывало и меня, а ныне – ни следа.
Входит княгиня Ольга Степановна в сиреневом капоте, а с нею лакей с полотенцами. Берут Глинку под руки, ведут в гостиную и усаживают на мягкий диван. Грелка к животу, нашатырные примочки к вискам, кусочек сахару с тремя каплями темнеющего снадобья в рот – княгиня знает свое дело, и темп «лечения» нарастает.
- Виваче, виваче, - бьет в ладоши князь, и тут же, как в сказке, вносят на подносе стакан подогретого красного вина с лимоном и специями да султанские финики – лучшие в мире блюда для бедного Глинки. В этом доме хорошо знают вкусы Михаила Ивановича. Не дадут умереть…
Князь делает княгине большие глаза, и за спиной у «больного» она лепит из хлебного мякиша «гомеопатические пилюли», по рецепту доктора Гейденрейха. Пациент охотно глотает их и запивает вином. Дело идет на поправку. Лицо «страдальца» понемногу розовеет, взгляд болезненно прикрытых веками глаз загорается, на губах мелькает добросердечная улыбка. Как он любит этот сказочный дом, этих милых людей, этот знаменитый диван Одоевского…
- Князь, - зовет еще слабым голосом Глинка, - ты не вообразишь даже, как странно действуют на меня эти кареты. Иной раз прямо заболеваю, как сегодня, от этой дурацкой трясучки. А бывает совсем напротив: сочинять начинаю, ритмы создаю замысловатые, неквадратные – в русско-народном духе. Летом по дороге в Москву, представь, после Новгорода вдруг сочинился прямо в карете свадебный хор на пять четвертей, для девишника Антониды Сусаниной. Хочешь - изображу? Ах, да, я и забыл, моя рука…
- А сложна ли фактура твоего хора? Были бы ноты, я и сам бы сыграл, - князь тихо поглаживает плечо Михаила Ивановича и незаметно убирает полотенце и грелку.
- О, совсем пустяки, - воодушевляется композитор, - все происходит в до-мажоре, простейшее двухголосие.
- Идем же, попробуем.
Одоевский помогает Глинке подняться на второй этаж. Он хорошо знает, что будет, когда Мишель приблизиться к роялю. Так и есть! Глинка – сюртук долой - уже вцепился в клавиши, задышал, запел, заласкал руками и голосом каждый звук, да с такой нежностью, с таким восторгом. Полилась песня, родная, протяжная крестьянская, невыразимой плавности и чистоты: «Разгулялася, разливалася вода вешняя по лугам…» Словно легкими девичьими шагами, грациозно выступает вперед каждая нота волнистой мелодии. В незатейливом светлом убранстве цветет украшенная подголосками народная гармония. Плывут сарафаны и русские кокошники, взлетают лебедиными крыльями широкие рукава легких крестьянских одежд. Готовься, невеста, к свадьбе. Что же ты грустна, Антонидушка?
«Не о том скорблю, подруженьки, я горюю не о том», - проникновенно поет Глинка знакомую мелодию. Князь вдруг тихо вскрикивает:
- Прости, Михайла, да это же твой романс на слова Дельвига «Не осенний частый дождичек», что ты сочинил еще до поездки в Италию!
- Одоевский, я взял эту музыку в память о нашем покойном друге-поэте. Но согласись, сюжет ведь требовал других слов.
Карие глаза композитора смотрят строго и выразительно из-под чуть нависающих век, небольшая морщинка между бровей заметно углубилась. Ах, если бы барон Дельвиг был жив! Кому же, как ни Одоевскому знать, что не мытарились бы тогда с либреттистом. И не пришлось бы князю, как теперь, расставлять ударения над готовыми нотными строчками Глинки, дабы не заплутался в них велеречивый виршеплет барон Розен.
- Но постой, - говорит Владимир Федорович, таинственно заглядывая в глаза своему гостю, - ты обещал мне сцену Сусанина с поляками в лесу. Так что же?
- Не спрашивай, ваше сиятельство. Как подступаю к этой сцене, так заболеваю душой и телом, как собака. Вот и сегодня так. Нашел, казалось, что-то – трагический возглас в гиблом лесу. Задрожали небеса от слов правды народной. И полилась уже песнь в печальном ре-минорном ладу, сильней и молитвенней которой нет на свете. Право, князь, я не могу тебе ее воспроизвести. Не могу дотронуться до этих струн. Я тут же погибаю. Князь… Князь…
Слезы вдруг градом покатились по бледным округлым щекам Михаила Ивановича, застревая даже в усах и бакенбардах. Словно долго томившаяся в душной атмосфере природа разразилась грозовым дождем… Он вскакивает в большом волнении и начинает быстро бегать по кабинету-лабиринту, заставленному необыкновенными столами, не замечая, что наступает на книги, бумаги, толстые фолианты, в изобилии лежащие на полу. Толкнув какую-то этажерку, роняет большую стеклянную реторту, в которой князь, видимо, не закончил какой-то химический (или кулинарный!) опыт.
- Ты найдешь, ты найдешь, - успокаивает Одоевский, - как нашел уже то, что никому до тебя не удавалось – русский характер в музыке. Да пойми же, маэстро, милый мой, ты уже открыл целую систему русской мелодии и гармонии, не сходную ни с одной из известных ранее систем. Ведь нет на свете более своевольного, неправильного и вместе с тем гармонического соединения звуков, как в русских напевах. Ты постигнул сие непостижимым путем, лишь глубинным чутьем дара своего. Теперь очередь дошла до создания монументальных театральных сцен, с хорами, с большими массами действующих лиц. Мишель! Мы ведь будем добиваться сцены Мариинского театра!
Глинка остановился. Лицо его исказилось какой-то странной гримасой.
- Ужо мне эти хоры! Будто ты, князь, не знаешь, какой бесполезный это балласт в операх итальянцев и прочих басурманцев. Придут на сцену неизвестно зачем, пропоют неизвестно что, да и уйдут с тем же, с чем пришли.
Тут наступила очередь князя разрядиться. Он вскочил, резко сбросив на пол черного кота, пригревшегося у него на плече, подошел к окну и в гневном волнении забарабанил пальцами по стеклу.
- Послушай, Глинка! Мне больно видеть, когда ты ленишься не только работать, но думать. Думать! При чем тут итальянцы-басурманцы? Мон шер, у нас свой путь. Пойми же, без больших партий хоров тебе не достать высоких кульминаций оперы, если ты желаешь «Сусанину» театрального успеха. Хоры могут и должны стать отдельным драматическим лицом – слышишь? – лицом, имеющим свои страсти, свои порывы, свой язык…
Глинка молчал. Он думал опять о сцене Сусанина с поляками в лесу. Она представлялась ему цепью небольших речитативов. Как же быть? Как же быть? Князь между тем продолжал:
- И ты хочешь наскоро пройти самое драматическое положение в опере? Диалог героя с хором, драму борьбы и сомнений - неужто упустишь?.. Вспомни финал первого действия моцартова «Дон Жуана» или хор адских духов в «Орфее» Глюка… Подумай. Поищи. А пуще всего спроси у своего Сусанина, которому надо провести последний предсмертный диалог с толпой врагов. Спроси у чудного святого своего мужика. Он даст правильный совет…
- Ты просто пьян, князько!!! – вдруг орет что есть мочи Глинка и бежит к двери.
- Мишель, что за штучки? Ты же знаешь, я не пью.
- Ах, Одоевский, да я не о том… Я понял, кажется, понял, что ты хотел сказать. И что сказалось… Да, да… Все в жизни контрапункт…
Глинка бросается к князю, больно жмет ему руку и опрометью выбегает из комнаты.

Послесловие от историка


«Считаю одною из счастливейших минут моей жизни, - писал князь Одоевский музыкальному критику Владимиру Стасову, - когда мне удалось убедить Глинку, что хоры могут быть выведены из избитой итальянской колеи, быть отдельным драматическим лицом, имеющим свои страсти, свои порывы, свой язык… Эта мысль сильно поразила Глинку, он пожал мне руку и обещал подумать. Через несколько времени он принес мне сцену Сусанина с поляками в лесу …»
М.П.Погодин вспоминал о князе Владимире Федоровиче Одоевском: «Музыка оставалась любимым предметом его занятий, трудов и бесед, и было с кем ему делить свои мысли об этом дорогом для него искусстве: Глинка был самым близким к нему человеком… «Жизнь за царя» разыграна вся в его кабинете…»
Сохранился карандашный рисунок некоего застолья, сделанный рукой князя: встреча Нового, 1836 года у В.Ф.Одоевского. Среди гостей: Жуковский, Пушкин, Соболевский, Глинка… Это был год премьеры оперы Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»), которая состоялась 27 ноября на сцене петербургского Большого (Мариинского) театра, восстановленного после пожара. В зале был весь столичный свет, в царской ложе – император Николай I с августейшим семейством. В партере – знаменитые поэты и музыканты: Пушкин и Жуковский, князья Одоевский и Вяземский, Вильегорский и Даргомыжский и совсем юный Иван Тургенев. Виновнику театрального торжества, Михаилу Ивановичу Глинке и его семье, досталась лишь ложа второго яруса…
МОЛ, № 5 , 2006
Используются технологии uCoz