Волохонская 10-2010

Лилия Волохонская     

Эх, дороги...

Где мы?.. Неужели ещё три дня назад был у меня Ленинград, Таврический сад, наш двор, хоть и изрытый траншеями, но свой. А дворник дядя Коля говорил, что в ту войну, в Германскую, немца сюда не допустили и нынче не допустят, нечего, мол, двор ямами корёжить. И зачем мы эвакуировались? Стоим, опять стоим, не едем, потому что опять налёт. Почти все вышли из вагона, а мы остались. Не может баба Катя со своей хромой ногой спрыгивать, а потом снова залезать в вагон, в страшный вагон, тёмный, душный. Это товарные вагоны, товары какие-то раньше в них возили, а не людей. Теперь теплушками их называют, наверное, потому, что здесь жарко. Вдоль вагона наколочены деревянные нары, на них все вместе сидят и лежат, и свои, и чужие. День и ночь малыши кричат, надрываются, старухи кряхтят, кашляют, храпят. Зачем мы уехали из Ленинграда, с нашей Чайковской? Там никогда не было страшно. Грохнуло где-то далеко… Самолёты зажужжали, я уже по голосу начинаю их различать – наши летят или немецкие. И какой же дурак камнями кидается? На крышу кинул, потом в стенку, Эдик, мой братик, плачет, боится. У меня зуб болит. Когда налёт кончился, мы узнали, что в наш вагон осколки попали – маленькие-маленькие, а я-то думала, булыжники кидают – большие-большие. У нас в поезде, оказывается, никто не пострадал, а вот перед нами… «Перед нами-то эшелон так и не прошёл, до Мги километров пять оставалось, не доехал, взорвался», - рассказывает какая-то тётенька. «Откуда же это известно?» «Как откуда? Встречный, помните, с пушками ехал?..» «Не слушай их разговоры, - толкает меня в бок мама. – Люди вечно наболтают сами не знают что».

А я только и слушаю про то, как у девочки руку оторвало, новорожденного убило прямо на руках у матери, старика в голову ранило… Уши заткнуть, что ли?.. « Мама, у меня зуб болит.» «Раньше-то о чём ты думала?» «Раньше он не болел.» «Спи.» Я укладываюсь по-удобнее и засыпаю у себя на кровати, только почему-то кровать моя стала жёсткая-жёсткая. А на кухне у нас на деревянной табуретке сидит молочница тётя Таня. «Почему вы не уезжаете?» - спрашивает её мама. «Не доехать нам, убьют, всех поубивают… Не доехать…» - повторяет и повторяет она.

Сначала я ничего не понимаю. Где я? Теснота, шум, вместо тёти Тани старуха чужая сбоку сидит. « Всех поубивают…» - бубнит она. «Не слыхала? – спрашивает у меня баба Катя. – Бомбили! В лес все побежали, я уж и будить тебя не стала.» Эдик плачет тихонько, устал он уже плакать. «Как зовут-то его?» - спрашивает чужая старуха. «Эдик», отвечаю я. «Ледик?!» «Не Ледик, а Эдик!» «Едик? – удивляется она ещё больше. – Да кто ж его назвал так по-собачьи?» Не нравится мне эта старуха. «Ребятишки-то у вас уж больно худенькие, не довезёте вы их,» - сказала она бабе Кате своим противным скрипучим голосом.

Потом мы опять остановились и тут случилось такое! Даже пострашнее бомбёжки. Мама взяла чайник и пошла за водой. Постояли мы минут пять, наверное, вдруг поезд ка-ак рванёт и поехал, люди еле втиснуться в дверь успели, воду свою расплескали. Запыхались, толкаются, ругаются. А мамы нету! И никто её не видел. Баба Катя заплакала, а я даже плакать не могла, у меня от страха как будто застыло всё. Как же теперь? Куда она денется одна чуть ли не в поле?.. И нам что делать без мамы? Едем… Всё время едем… Никогда теперь, кажется, не остановимся. Долго, долго едем. «Не плачь», - говорю я бабе Кате, а сама уже и говорю еле-еле. Потом, наконец, поезд стал замедлять ход, начал останавливаться. Я побежала к дверям, сама их раздвинула, смотрю – мама идёт, чайник в руке у неё качается. «Ну что ревёшь? – кричит на меня. – Видишь, сама успела и вода цела! В другой вагон влезла»

Не нужна мне никакая вода, лучше я совсем пить не буду, только не надо за ней ходить! Не надо! С этого раза я так боялась, когда мама за водой уходила, так боялась, что у меня даже руки дрожали.

Колёса уже устали, еле-еле перекатываются, и голос у них тоже усталый. Не стучат, как раньше, а тихо-тихо ворчат одно и тоже – «Вой-на и-дёт, вой-на и-дёт…» Совсем замолчали. «Опять стоим? В чём дело?» - заволновались все. Никто ничего не знает. «Встречного, что ли, ждём? Рельсы разбомбили?..»

Воздушную тревогу объявили. Все из вагона кинулись! Дверь закрыта, но не плотно, выбегали ведь впопыхах. Подошла я к щели, интересно мне посмотреть! Вижу – вдали за полянкой лесок, слышу – стреляют там, но кто? Наши или немцы? Говорят, они совсем близко. И вдруг самолёты летят! Не очень темно и я разглядела на них кресты. Тихо-тихо, только гудят самолёты фашистским голосом – «У-у-у-у!.» Наш эшелон зелёными ветками замаскирован, они нас не заметили.

Ночью остановились, опять бомбят впереди где-то. «Говорят, немцы десант высадили, - слышу чей-то голос. – На парашютах. Эшелон с беженцами стоял вроде нашего, так они прямо туда! Кого постреляли, кого чего…» «Сплетни! Не слушайте их! – говорит мама нам с бабой Катей. – Людям лишь бы наболтать!» «… И детей малых не пожалели», - слышу тот же голос. И вдруг по крыше кто-то забегал! «Немцы!» - крикнули в другом конце вагона. Мама как прижмёт нас с Эдиком к себе! А баба Катя крестится и бормочет –«Спаси, Господь, наших ребятишек! Спаси, Господь, наших ребятишек!»

А когда всё кончилось, оказалось, никакие это не немцы по крыше бегали. Просто железнодорожники проверяли, ведь в наш эшелон осколки попадали. Добрались мы, наконец, до Тихвина и там всё узнали. Путь отрезан был только на несколько часов, его быстро восстановили. Мы проехали благополучно, и перед нами эшелон тоже. Вот который за нами, тот не прошёл, его разбомбили. Больше бомбёжек не было, тащились мы еле-еле. Долго ехали, долго. Но теперь уже не страшно. Вот доберёмся до Свердловска, потом пересядем на поезд до Новосибирска, оттуда до Сталинска уж рукой подать, а там ждёт нас папа! Он у меня крупный военный специалист и уже 24-го июня его срочно вызвали на Западно-Сибирский металлургический комбинат. Мы и опомниться не успели, а собраться в такую дальнюю дорогу тем более. Папа сразу прислал нам вызов, потом шли от него срочные телеграммы, но мы всё как-то тянули и тянули с отъездом, вот и уехали чуть ли не с последним эшелоном в теплушках. Но теперь-то ничего плохого быть не может – ведь не бомбят и даже тревог не объявляют. Вот только есть хочется, потому что не на всех станциях выдают паёк по эвакуационным талонам.

…И снова тащится, тащится поезд… То дёрнется, то поползёт, еле-еле перебирает колёсами. Гудок прокричит что-то охрипшим голосом, поезд вздохнёт (неохота ему ехать, устал!), затрясётся мелкой дрожью, будто судорогой сводит каждый вагон, и потащится…

Дополз, наконец, наш эшелон до Свердловска. Теперь билеты на поезд до Новосибирска надо закомпостировать, но ждать этого поезда, оказывается, придётся здесь на вокзале, а сколько ждать – никто не знает. Ветер, темно, дождь накрапывает. Я стою одна в огромной очереди в камеру хранения. Баба Катя с Эдиком спрятались куда-то под крышу, а мама пошла узнавать, что нам делать дальше. Наконец приходит мама, чуть не плачет. Подтащила наши вещи – я сама подвигалась в очереди, а за вещами издали следила. Оказывается, из-за стремительного наступления немцев на Восток столько беженцев и эвакуированных здесь собралось, что никаких поездов нехватает. Сдали мы вещи в камеру хранения, разыскали бабу Катю с Эдиком и пошли куда-то. Мешки, чемоданы, окурки валяются, махоркой пахнет, духота, народа полно. На скамейках, на полу, на мешках, на корзинах, на тюках люди спят, сидят, жуют, курят. Мы через чьи-то ноги перешагиваем, через вещи, спотыкаемся. «Помогите нам хоть место найти какое-нибудь! - просит мама дяденьку в железнодорожной форме. – С детьми мы!» «Помогите нам! – говорю я и показываю на Эдика, - мы с ребёнком!» «Все с ребёнками», - отвечает он и всё-таки ведёт нас в самую гущу людей, дыма, духоты. «Прошу потесниться! – слышу его голос. – Потесниться прошу! Гражданочка с маленьким!» «Все с маленькими, - говорит кто-то. – Куда уж тесниться -то?» Одна скамейка на всех нам досталась. Жёсткая спинка у неё посередине, а с той стороны ноги чьи-то торчат в сапогах. Маме в первую ночь места не хватило, так и легла она на пол прямо под нашу скамейку.

…Свет всё тусклее становится. Круглые-круглые часы к стене прилепились, без двадцати одиннадцать показывают. Эдик сразу уснул и баба Катя спит, а я не могу. «Ваши дети, а наши собачата?..» - тихонько ругаются рядом. «Мы из-под немца из-под самого бежим.» «Все из-под его бегут.» Сырость, духота, храп, плач… Война. По радио объявили, что в восемь часов будут давать какой-то паёк по эвакуационным талонам. Долго ещё ждать… Лампочки горят не все. Свет мутный, наверху под потолком, полужёлтый, внизу – полусерый. На скамьях, на полу храпят, охают, кашляют люди, с боку на бок перекатываются. Кружатся, медленно-медленно кружатся в воздухе мухи… Или не мухи? Грязный снег падает, падает с потолка… Нет, не может снег пройти через крышу. Значит, дождь. Но тогда почему же он кружится?.. И вдруг на санках качусь я с горки в Таврическом! Санки переворачиваются, всё завертелось – деревья, скамейки, вороны, снег… «Вставай! Поднимайся скорее, очередь пропустим!» «Никуда я не пойду! – рассердилась я на маму. – Лучше спать буду!» Ну зачем же она меня разбудила? Ведь во сне я была в «до войны!»

Потащились мы с ней куда-то. Иду, качаюсь, спать хочется. Налили нам суп в котелок на четверых, хлеба буханку выдали.

Днём сапоги за спинкой нашей скамьи сменились полурваными ботинками. Всю ночь торчали они не шевелясь. А утром исчезли, уехали, наверное, в каком-нибудь поезде. Теперь там появилась другая пара сапог – огромных, как у великана, и ещё край шинели торчал.

Три дня и четыре ночи жили мы на скамейках в самой середине вокзала. …Вечером меня лихорадит, кашляю, голова горит, температура, наверное, поднялась. Ноги у меня слабые, а люди, корзины всё время едут куда-то в сторону – медленно-медленно. Баба Катя считает, что у меня голова кружится, но она не права. Ничего ведь не кружится, а просто на месте не стоит. А поезд стоит. Тот поезд, на который, наконец, мы достали билеты. Мы в него еле влезли, сама не знаю как. Бабу Катю какой-то дяденька в шинели подсадил, и меня он поднял и сразу наверх, на площадку поставил. Мама с Эдиком на руках сама пролезла, а вещи этот дяденька нам в окно покидал, один узел мы так и не нашли в суматохе.

Хороший этот дяденька и вообще хороших людей много, больше чем плохих, я это точно знаю.

В наш поезд втиснулся, наверное, весь вокзал, потому что ступить некуда. Вагон не товарный, но ничуть он не лучше. Высоко под потолком чьи-то ноги босые висят. Не понимаю, когда человек успел на третью полку забраться да ещё и разуться? А над самой моей головой болтаются четыре ноги поменьше в заплатанных валенках, хотя до зимы ещё далеко. Один за другим входят военные, весь проход заняли. «Свободная, что ль?» - слышу голос. Дяденька без ноги на костылях как впрыгнет на боковую полку, на вторую! «Вам бы лучше внизу где поискать», - советует ему какая-то женщина. «Не беспокойся, мамаша! - отвечает солдат. - С костылями оно забираться ловчее, обопрёшься и тама!» «Посторонитесь, дайте дорогу!» - санитарка или медсестра ведёт под руку высокого лейтенанта, молодого-молодого. На глазах у него толстая белая повязка. Закрываю глаза. Темно. Верчу головой – темнота и всё. Мне страшно! У него всегда будет так? Всю жизнь?! Не может быть! Его вылечат, обязательно вылечат!

Толчок. Мы поехали. Как по команде заводятся в плаче малыши. И Эдик плачет. Весь вагон кричит, плачет, толкается, ругается. Из окна дует, при посадке стекло раскололи. С потолка капает. «О, Господи!» - крестится какая-то бабушка. Она сидит на боковой полке, к большущей корзине боком прижалась. –« Мы-то ладно, мы грешные, а детям-то за что?» Пахнет махоркой, душно, из-за дыма ничего не видно. Кто-то орёт, требует, чтобы курить перестали. Раненые -спорят, им курить хочется. «Ребятишек-то хоть пожалейте, по-хорошему прошу!» «Ладно, ребята, айда отседова! – солдат быстро соскочил на костылях со второй полки. - Вперёд за мной! Вагон для некурящих.» Прыгнул он два раза и оказался у выхода на площадку. И за ним потянулись по проходу раненые – кто с перевязанной головой, кто с рукой в гипсе, кто без руки совсем…

Детишки понемножку начали успокаиваться, зато взрослые заволновались, зашумели, потому что в вагоне свет не зажигался, повреждена, оказывается, электросеть поезда. Дыру в окошке кое-как тряпкой заткнули. Люди копошатся в темноте, вещи дребезжат, торчат отовсюду, падают. Поезд ползёт еле-еле, пешком идёт.

Ночь не кончится никогда, это точно. Заплакал чей-то ребёнок, за ним завелись остальные. На другом конце вагона кто-то орёт – «Огонь! Огонь! Вперёд!» Прямо надо мной полка трясётся от храпа. А я вдруг как начала кашлять, остановиться не могу. На боковой полке бабушка проснулась, пробормотала – «О, Господи, детям-то за что?» Корчусь, верчусь, кашляю, кашляю… Наконец засыпаю. И во сне мне приснилось будто мы с бабой Катей идём на Неву чаек кормить. Приходим на набережную…а хлеба у нас нету! Не выдали по эвакуационным талонам. Утром я думала о слепом лейтенанте. Мне так было его жалко, я чуть не плакала. Надо найти его и сказать ему, что его обязательно вылечат. Иду по вагону, смотрю по сторонам. «Кого потеряла, черноглазая?» - окликнул меня раненый, пожилой уже, лет тридцать пять ему, не меньше. «Я ищу одного человека. Раненого.» - отвечаю. «Свой, что-ли кто? Родня?» «Нет. Вы не видели лейтенанта с повязкой на глазах. Он вчера в наш вагон сел с санитаркой.» «Видал, видал,» - отозвался другой раненый. Голову свою бритую он с полки свесил, рукой на проход показывает. – «Дальше туда они прошли в передние вагоны. А тебе он на что?» «Не знаю. Мне его очень жалко. Он ничего не видит, понимаете?» «Чегож теперь поделаешь? - вздохнул пожилой солдат. – Война. Не нашла лейтенанта, с солдатами посиди, кипяточком погрейся.» Оторвал он от старой газеты кусочек, скрутил козью ножку – на маленький кулёчек она похожа, и затормошил своего товарища. «Эй, Павел, девчушку черноглазенькую угостить кипяточком надо бы да и самим погреться не помешает.» Спрыгнул Павел со своей полки, вытащил из вещмешка полбуханки хлеба, головку сахара, горсть соли зачерпнул, на газету всё высыпал и сказал – «Готово, Петрович!» «За мной дело не станет! – подмигнул тот, из котелка налил в жестяную кружку горячую воду, ножом перочинным ломоть хлеба отрезал, кусок сахара отколол. «Угощайся, не брезговай!» - сказал он мне. Потом откупорил фляжку, налил себе и Павлу воду, но пар не шёл из их кружек. «Вы мне налили горячую, а сами пьёте холодную воду?» - удивилась я. «Да у нас тут погорячее твово! - засмеялись они. – Ну поехали! За твоё здоровье, черноглазая!» «Нет, - замотала я головой. – За победу!»

Долгая была у нас дорога. Больше трёх недель добирались мы до Новосибирска. А там – радость! Папа приехал из Сталинска нас встречать. Но недолго мы радовались. За это время пока мы ехали немцы окружили Ленинград. И началась блокада. Тогда я ещё не очень понимала какие ужасы заключены в этом слове – блокада. Да и взрослые ещё не до конца осознали это. Шёл сентябрь 41-го года. Впереди была война.


МОЛ, № 1 , 2010
Используются технологии uCoz