Шарапова 8-2005

Алла Шарапова

1974

* * *

Дурак! Он мог бы жить тысячелетье.
Но в двадцать лет нас требует семья.
О чем он думал, выбирая третье
Сверх творчества и просто бытия?

Потом не купят. Продавайся сразу.
Но раненого сердца не продашь.
И он стонал, оттачивая фразу,
Чужую боль цеплял на карандаш.

И до рассвета корчился под душем,
Покуда глаз не заливала тьма,
Отскабливая проданную душу
От накипи заемного ума.

В какой-то миг он был велик и страстен
Под гнетом книг. Но этот бунт чужой
Кончался сном. И снова не был властен
Заемный ум над проданной душой.

И лишь в конце, у самой страшной грани,
Когда на будущность надежды нет,
Приплыл с волной последнего дыханья
В семнадцать лет придуманный сюжет.

Он сел писать. Но лоб его бессильный
Спустился на торец карандаша.
И реяла над стелой намогильной
Его освобожденная душа.

* * *

1975

Другое небо. Ночь. По застекленным кубам
Рассыпался ноктюрн и чей-то мягкий альт;
И пена облаков по водосточным трубам
Неоновой струей стекает на асфальт.
Я у тебя в гостях в золотолунной Вене,
И с нами старый пес на улице пустой.
Ты крикнул в темноту: «Побудь еще, мгновенье!» -
И моцартовсикй смех услышал над собой.
Тебе чего-то жаль. Под этим ровным светом
Кончается твоя тридцатая весна.
Но даже если жизнь кончается на этом,
Ты все-таки вздохнешь: какие времена!
Тебе ответит гул: «О времена, о нравы…»
Как просто оборвать натянутую нить…
О, кто поделит мир на правых и неправых,
Тот этот мир убьет. А так хотелось жить!

Прожектор по стенам рассредоточил тени,
И гости, закурив, расселись по местам.
Ты бледен, как Пьеро, на эмигрантской сцене,
Уже ценимый здесь, еще любимый там…
И вскроются впотьмах невидимые дали,
И в самой голубой, уже на грани снов,
Поднимутся смычки, засветятся рояли,
Зашелестят миры на веточках основ.
И в летнем пиджачке под грохот всех орудий
На сцену выйдет век предательски простой,
И чей-то здравый смысл неправедно рассудит
Его неправоту с твоей неправотой.
Нас вызовет война. И мы скрестим антенны.
Мы выучимся лгать, о смерти говоря.
И даже музыка – всего обрывок пены
На лодке, кинутой в эфирной моря.

Долгая командировка

1976

Минуту постоял и отбыл скорый,
Не подарив мне твоего лица.
И цвел, и цвел на пустыре цикорий –
Ему, как детству, не было конца.

Его соцветья, как чужие дети,
Лепились к неказистому стеблю.
И я была одна на белом свете
С моим на ветер брошенным «люблю!»

Я к ужину пришла. Мне чай был горек.
Я уронила голову на стол.
Под мышкой ртуть забросило за сорок,
Как паровозик за запретный столб.

И снилось мне, что я куда-то еду
К чужим невзгодам и чужой войне,
И стол накрыт, и празднуют победу
В какой-то чужедальной стороне.

И стынет у ворот комендатуры
Суровый зарубежный часовой…
Но перед ним танцуют наши куры,
И взгляд, и голос у него как твой.

Дед говорил мне: «Не суди нас строго.
Вдовцы дочуркам меньше, чем отцы.
Да и не нами выбрана дорога,
А век бросает в разные концы».

Я целый месяц провалялась в кори,
Покуда по обочинам дорог
Не облетел звезда моя цикорий,
Дорожный знак, сиротский огонек.

Как пальчики в чернилах, встали астры.
Не вылечилась я и к сентябрю.
Надменные, как дети высшей касты,
Друзья несли в руках по букварю.

Я плакала, что этот дар бесценный,
Сей первый день, отобран у меня.
Цикориевый свет люминесцентный
Крахмальная глотала простыня.

Звенел звонок, и откликались эхом
На станции чужие поезда,
А ты не ехал, ты ко мне не ехал,
Как будто мы расстались навсегда.

Близость волн

1977

Мне кто-то говорил, что близость волн
Склоняет к вольным мыслям. Я живу
В большом пансионате у залива,
И море кажется мне с высоты
Безбрежным, диким. И четыре чайки
Все время кружатся над парапетом,
С тоской заглядывая мне в глаза,
Вымаливая хлеб. Я загадала,
Что если чайка с белой головой
Поймает брошенное мной печенье,
То я найду письмо в столовой.
Но впрочем, я ведь и без чаек знаю,
Что ты напишешь. Ну, кому, скажи,
Еще ты нужен – с не своей судьбой,
Порочный, искалеченный, жестокий?
Давно в таком же вот пансионате
Мальчишкой наглым у стола с пинг-понгом
Ты рассказал мне гадкий анекдот
И я тебя ударила наотмашь.
Ты не преминул отомстить. Я шла
По низкому барьеру вдоль ручья,
Себя воображая в этот миг
Канатоходкой над застывшим залом.
Ты осторожной подобрался сзади
И пнул меня своим большим плечом.
Я наскоро перевязала ногу.
Меня знобило. Я пошла на танцы.
Вдоль стен сидели милые старушки,
Затейницы, блюстительницы нравов.
Ты появился, вежливый, простой.
Старушкам руки перецеловал;
Вдруг подошел ко мне: «Быть может, мир?» -
И я сказала: «Мир». Фокстрот был старый,
Но очень выразительный. Ты шел,
Все время глядя мне с тоской в глаза,
И вдруг заметил нарочито громко,
Что я хромаю. С этих самых пор
Я перестала танцевать и рифмы
Кружили мне голову, а не па.
Ты очень хорошо учился в вузе,
Но под конец тебе не повезло.
Твой друг по общежитью был замечен
В каком-то наказуемом проступке.
Он жаловался: «Мать больна, стара,
Она не вынесет». Ну, словом, ты
Взял на себя вину плохого друга,
Был исключен, судим, сидел полгода,
Стал робок, некрасив и пишешь письма.
Сейчас на море неспокойно:
Чайки все время носятся над парапетом,
Стремясь поймать мой взгляд. Волна выносит
На скользкий берег водоросли, ил
И ломких раковинок ожерелье.
Мне холодно одной на берегу.
И у меня судьба не получилась.
Но что такое, в сущности, судьба:
Несправедливость или испытанье?

Каролина Павлова

1978

Ей бы мять золотую траву,
Да янтарной брести межой,
А не быть ей ни русской фрау,
Ни германскою госпожой.

А теперь вот, куда ни глянешь,
Всюду шепоты, шепотки,
Дескать, вот она, эта Яниш,
Чьей Мицкевич просил руки.

Да еще оборвет напевы
Надоевшая слов игра,
Что и в песнях ты только Ева –
Из Адамова ты ребра.

Мне изменник родины ради,
Где же родина у меня?
Всей останкинской кавалькаде
Не нагнать моего коня.

Так бы скрылась от всех в дубраве –
Пусть забудут враги, друзья,
Пусть в другой запоздалой славе
Растворится слава моя!

Как поэту прожить, не зная,
Чем томится в глуши народ?
Чинность светская, жизнь двойная,
Двуязычья холодный гнет.

Но пускай и не громко имя,
Неподсудно оно молве,
Коль поют устами моими
Пушкин Рейну, Шиллер Неве.

* * *

1979

Белой стаей, станом лебединым
Пролетела за весной весна.
Кто-то клялся Аннам и Маринам,
Что еще наступят времена.

Кто-то клялся мрамором лицейским,
Острыми чертами Казанов,
Кто-то клялся вдовам офицерским,
Что еще на свете есть любовь.

Кто-то верил. Кто-то, кто-то, кто-то…
Все кипело, не прочесть имен.
Под прикрытьем уходили роты
В мареве пороховых знамен.

Отступленья. Но и в этом шквале
Где-то голосили петухи.
Мальчики по почте отправляли
Злые неумелые стихи.

Все равно – Маринам или Аннам…
Падали в огонь, сжимая грудь…
Белой стаей, лебединым станом
Улетело, скрылось, не вернуть.

 


МОЛ, № 8 (38), 2005
Используются технологии uCoz