Рабинович 2-2007

Иосиф Рабинович
   

С вершины

Главы из романа

"Мы уже спускаемся с вершины
Ну а вниз - намного тяжелей..."

Пояснение вместо предисловия

Ну, вот мы все и исполнили
За что мы были в ответе,
Исполнили, как умели
Порою и невпопад -
Живите потомки счастливо
В своем двадцать первом столетии,
А нашему веку двадцатому
Пропел отходную Булат!

Мы кажемся вам смешными,
А наши принципы старыми,
У нас, говоря, по-вашему,
Отсталый менталитет,
И с нашими непрактичными
Двухместными Боливарами
Для нас в двадцать первом столетии
Вакантного места нет!

Для вашего века мы вкалывали,
Как в шахте слепые лошади
Не ради похвал начальственных
Не ради наград и зарплат
Не всем нам хватило пороху
С плакатами выйти на площади,
Но вечерами кухонными
Нам пел о правде Булат.

А коль мы чего не допели,
Вы нас извините дети,
Дай бог, превратить вам Россию
В прекрасный цветущий сад,
Пусть все у вас там получится
В своем двадцать первом столетии,
А нам на синий троллейбус,
Которым уехал Булат!

Читающий эти строки, если уж тебя угораздило, хочу сразу с тобой договориться - это не автобиография и не биография всего моего поколения, ибо поколение сильно рознится по происхождению, социальному положению, месту рождения и проживания. Если ты читатель ждешь социальных обобщений, философских осмыслений истории тех, кто составил население моей путаной и многострадальной родины во второй половине уходящего века - закрой и не читай, если ты мой ровесник и ждешь ностальгических воспоминаний об ушедшей молодости - закрой и не читай. Но если ты вместе со мной хочешь просто вдохнуть сложный и забытый аромат московских дворов, переулков и улиц - давай вспоминать вместе. И, если ты, слава богу, ровесник моих детей и даже чуть моложе, и, несмотря на то, что времени на размышления у тебя мало, хочешь понять, чем и как мы дышали в те года, прочти, пожалуйста, и постарайся понять, ни о чем другом я мечтать и не могу.
И. все-таки немного о поколении с биркой “ПОСЛЕ”. Родились после кровавого 37-го, в школу пошли после войны, в институт - после ХХ съезда, трудиться начали после конца оттепели, ну а после путча 91-го начали готовиться к пенсии. Зрелого периода у моего поколения не было: если в 86-м нам говорили: вы молоды, не спешите - у вас еще все впереди, то через 5-8 лет мы оказались стариками без перспектив. Правда отдельные шустрики, особенно из лихого комсомольского племени именно в это время, как теперь принято говорить поднялись и наварили бабок, да ведь тут речь пойдет не о них, хотя и они кусок поколения, неприятный, но кусок. Ради них не стоило отправляться в путь, по которому я предлагаю тебе пойти со мной мой читатель, в путь, который я посвящаю светлой памяти наших родителей и нашим детям.

Какая долгая зима

Замечательной певунье
Леночке Филипповой
с благодарностью за песню.

Огромная горница в старой деревенской избе. Темные потолки, старое дерево неповторимого табачно-чайного цвета, недоступного никаким "пенотексам". Широкие, потертые половицы, покосившиеся лавки, старый стол и обилие кроватей, диванов и шкафов городского типа - ширпотреб 50-х - 70-х годов, вывезенный новыми хозяевами, купившими дом лет десять - пятнадцать назад. Тусклая лампочка, укрепленная на потолочной балке рядом с крюком для детской люльки, освещает бьющие по глазам пятна совсем нездешних предметов - бирюзовые, алые, лимонные и малиновые рюкзаки, спальники и куртки, яркие как тропические попугаи разбросаны по избе в артистическом беспорядке. У могучего стола на старых лавках и разнокалиберных табуретках сидят разнокалиберные же люди, одетые кто в свитер, кто в картинно разодранную тельняшку, кто в спортивную куртку. Мужчины порой нарочито небрежны, а женщины, они на то и женщины: видно, что, ввалившись с мороза, почти все успели привести себя в порядок - такова природа: возраст и внешность роли не играют - работает только вековой инстинкт. А возраст у кампании самый разный, если старейший помнит храм Христа- Спасителя в оригинале, то самая молодая родилась на улице Сальвадора Альенде: как говорится, почувствуйте разницу.

Привело сюда же и собрало всех вместе этих людей типично советское хобби - туризм. У европейца, американца или японца при слове туризм возникают совсем другие ассоциации: хорошие отели, комфортабельные автобусы, белоснежные теплоходы и стайки хорошо одетых мужчин и женщин, кстати, большинство из которых в возрасте, ведомые как выводок утят опытными и велеречивыми гидами. В советские времена это было и у нас, правда труба пониже и дым пожиже. Нет, тот туризм, о котором я веду речь - это нечто иное, это типично советское порождение многих феноменов: извечной тяги горожанина на травку, теснотой и постылостью быта в коммуналках и хрущевках и неизбывной аллергией на постные как понедельник халявные профсоюзные экскурсии по местам боевой и трудовой славы. То есть в основном порождение небогатого нашего бытия и нежелания быть под уздой. Помните у Высоцкого: "Ох, как я бы бегал в табуне, но не под седлом и без узды!" А тут еще и песни у костра - тот же Высоцкий, Визбор, Окуджава и легион разнокалиберных неофициальных авторов, песни тоже не из-под узды... Нет, явление это полностью наше, это не хиппи и не автостоп, это из далекого прошлого, может от старой российской бродяжьей традиции: брошу все, отращу себе бороду и бродягой пойду по Руси. Ну, при советской-то власти особенно не побродяжишь - на то и статьи УК соответствующие были, но в выходные, в отпуск, на каникулы, да за отгулы по поводу дружины, донорства и прочих советских надобностей - "броди рванина от рубля и выше." И бродили, и по сей день бродят, удивляя дачников и грибников в электричках своими песнями и бессмысленным, не приносящим реальной прибыли занятием и времяпрепровождением. Так что это не хобби, а скорее образ жизни и некая сектантская вера со своими ритуалами, устоями, обрядами и жаргоном.

Но вернемся в избу, сегодня ситуация нестандартная – мы ночуем под крышей и это серьезное нарушение символа веры настолько серьезное, что парочка истинных фундаменталистов покинула нас, дабы разбить палатку в лесу и скоротать, не оскоромившись, ночь под яркими звездами при семнадцатиградусном морозе. Мне, как неофиту - я в этой секте недавно, и вообще профессиональному нарушителю любых кодексов кроме уголовного, избяной вариант по душе: за намятыми лямками рюкзака плечами день перехода по чудесному русскому лесу, только вчера перед нашим визитом примерившим новые роскошные белые одежды. Впечатление убойное - сочетание до неприличия голубого неба, яркого солнца, инея и еще не полностью сбросивших ржавую чешую листвы корявых дубов впечатляет. Полностью обнаженные березки, розоватые от низкого солнца на сизом фоне строгих еловых декораций - этот стриптиз ранней русской зимы оставит равнодушным разве что слепого или брокера с валютной биржи. Нет, эти прагматики из электрички полные болваны, впрочем, как говорится: богу - богово, а кесарю - кесарево сечение.

После тяжелого перехода и долгой возни с промерзшей печкой приятно посидеть в тепле за общим столом, на котором водружен чугунок с вареной картошкой и куриными ногами – вот оно преимущество русской печи перед лесным костром. Домашние заготовки наших дам, любимая русская закуска - колбаса, все это обрамляет основную героиню отечественного стола - выпивку, будь то банкет в "Национале" или заурядная пьянка на дому или в придорожной чайной советских времен. Выпивка у нас, однако, не самоцель, а дань народной традиции и по поводу открытия зимнего сезона. И течет неторопливая застольная беседа, перескакивающая с темы на тему, от политики до малосольных анекдотов: ханжество не в моде, но приличия соблюдаются. Корни эти словесные эксерсизы берут из кухонных словопрений эпохи перезрелого социализма. Речь зашла о войне, в начале которой хозяину избы было года полтора. Перешли к вопросу о том, с какого возраста человек ощущает себя и сознает окружающее, вот Толстой, вроде, помнил себя у материнской груди, а наш хозяин вдруг вспоминает о том особенном отблеске свечей в медном сосуде, поразившем его младенческое воображение при крещении, а было ему не больше года. Я встаю и выхожу на крыльцо - курить в этой среде не принято, но я нарушаю кодекс, правда, на улице. Звездная россыпь зимнего неба, мертвая тишина абсолютно пустой деревни, первозданность, нарушаемая золотистым отсветом нашего окна на свежем снегу и терпкий вкус табачного дыма (я думаю только нам безнадежным курильщикам известна высокая цена свежего морозного воздуха) подгоняют память и я вижу удивительно ясно... Видит бог, я не имею оснований не доверять Толстому и нашему хозяину – видимо им повезло больше чем мне, и я себя не помню в таком нежном возрасте. Но эту ночь, это морозное небо в прорези кибитки и хриплый отцовский голос: "Но, Рыжко, но!" и мамино: "Ты чувствуешь пальцы, шевели пальцами!" - все это пребудет со мною вечно. Но память как такса в норе устремляется ниже и из самых глубин возникает совсем иная картина. Жара, июль (29 июля 1941 год, как я узнал после). Я у мамы на руках (это самое спокойное место в мире). Отец с неизменной папиросой в зубах. Отец что-то говорит, я не понимаю что, я вообще еще не полностью понимаю человеческий разговор, но я понимаю, что что-то не так: это и тембр папиного голоса и волнение мамы, передающееся мне на уровне кожного осязания, я у мамы на руках и ее переживания вливаются в меня как через пуповину, и это не важно, сколько тебе лет: два или пятьдесят два. Больше полвека прошло с того июля и настал тот день, вернее ночь, когда я в последний раз ощущал мамино тепло. Я держал ее за руку, и я чувствовал, как уходит это тепло, и слушал ее сначала связный, а потом все более бессвязный разговор, прост бред. Но я понимал, что она просит моей помощи, а что я мог поделать? Я умолял врачей, я даже, кажется, требовал и угрожал, но они тоже ничего не могли. И когда тепло ушло полностью, и на смятой подушке в рассветном сумраке высветилось заострившееся лицо старой женщины, я зажмурился, что бы проснувшиеся соседки не заметили моих слез и увидел тот военный вокзал и совсем другое лицо: смуглую черноокую красавицу с волосами цвета этой сегодняшней ночи, тронутой необычайно ранним чистым снегом первой седины.

Они волнуются, они впервые волнуются при мне. На то есть причина - это эвакуация. Папа остается - он мобилизован в диверсионно-подрывную группу. Семьи подрывников эвакуируются в первую очередь - папа не должен после каждой бомбежки бегать домой, один раз мы с мамой уже просидели ночь в метро на Маяковской. Мама уезжать не хочет, но у папы - приказ. Мы стоим на вокзале и ждем. Ждем поезда и бабушку - оба опаздывают, поезд так и, слава богу, а что с бабушкой? С бабушкой ситуация почти анекдотическая но если угодно знаковая для того времени. С гимназическим образованием и педкурсами, человек воспитанный в либеральной разночинной среде, безусловно, решительный (сбежала вопреки воле родителей в Германию за любимым, так как деду - члену киевского студенческого комитета после убийства Столыпина пришлось уехать доучиваться в Дрезден, где впоследствии и родилась мама). Так вот моя бабуля (об этом я узнал позже) в тот жаркий день, уволившись с работы, как и было, предписано, перед вокзалом внепланово заехала домой за конфетами, кажется, это были "Мишки", заехала по причине любви ко мне и веры в советскую власть. Во-первых: внук в какой-то глуши не должен оставаться без сладкого, а во-вторых: этого килограмма должно хватить, ведь едем мы ненадолго потому как "мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом". Если бы так думала только она, увы, даже многие военачальники и даже лучший друг детей и физкультурников, все так считали. А позор котлов, окружений и плена, и ужасы концлагерей и массового угона молодежи в Германию, и путь до Берлина, выстланный телами миллионов наших отцов еще предстояло пережить, что бы, заплатив эту страшную цену, передохнуть и снова строить самое передовое общество и славить родную партию. Мы еще и сейчас продолжаем платить эту цену: сколько моих ровесников ушло и уходит раньше времени - это тогда они намерзлись и недоели в холодных, щелястых теплушках и бараках, это достали их уже при развитом социализме те вши, голодный фурункулез, туберкулез, дифтерит и прочие, далеко не детские недуги.

Мне во многом повезло - я вырос в обстановке такой любви и заботы. Что даже те страшные годы пережил не в пример лучше многих моих ровесников...

Легкая, почти невесомая тучка освободила луну, и холодные лучи ее осветили почти безлюдную деревню. Удивительное дело - при солнце лучше видно, но разруха особенно впечатляет при лунном свете. Изба нашего хозяина - предпоследняя в порядке и прямо за соседним двором серебрится в лунном свете фантастическая свалка, скорее кладбище сельхозтехники - трагический памятник почившего колхозного прошлого. Схоронить-то мы его схоронили, да взамен - то что? Это, как говорил друг мой сердечный Илюха, царство ему небесное, у нас со второй частью программы всегда незадача. Весь мир (неважно чего) мы разрушим до основанья, а затем..., а дальше ничего конкретного, одни общие места и благие пожелания, а ими известно куда дорога вымощена. И дело тут не только в коммунистах - вот и отец тоже полвека в партии состоял, а уж порядочнее его... Но это как говорится не "благодаря". А "независимо от", или скорее даже "вопреки"! В общем "красные приходят - граблют, белые приходят - граблют!"

Моя великая многострадальная отчизна! Как случилось так, что большая часть твоей истории приходится на смуту, на переходный процесс, что периоды лихолетья перекрывают жизнь не одного поколения. Как случилось, что ты, давшая миру великие образцы творческого гения, спокойно миришься со свинцовыми мерзостями своего бытия и вечно живешь на руинах, почему самоотвержение вошло в привычку, в плоть и кровь твою, почему мы готовы подставить свои шеи под любой хомут и тянуть лямку как слепая лошадь в шахте? Откуда эта притерпелость к несвободе, да и были ли мы когда-либо свободны, хотим ли этой свободы? Или хотим мы совсем другого - не свободы, а воли и герой наш не созидатель и труженик, а Стенька Разин и атаман Кудеяр?

Почему любовь наша к родине так примитивна, любим и все тут. Сейчас все записались в патриоты, особенно те, из-за которых честному человеку даже стыдно признаться публично в любви к родине. А позволительно спросить с любого, кто о своем патриотизме на каждом шагу талдычит: а что ты, именно ты сделал для своей отчизны? Для того, что бы жизнь в ней была удобней, красивей и радостней, для того, что бы было чем гордиться перед всем миром? Может быть, ты построил новый замечательный самолет, или изобрел чудодейственное лекарство, или двор, который ты подметаешь и поливаешь, радует глаз и жильцов и гостей окрестных домов? Может быть, ты вырастил замечательный урожай, и твои хлеб, овощи и фрукты украшают наш стол, или ты написал музыку, которая пробуждает в человеке радость, любовь и мир? А может быть просто в сберкассе, где ты работаешь, старики не маются в очереди за пенсией или у тебя в магазине - чистота, порядок, честность и любезность? Если так, то ты действительно патриот и думаешь о пользе отечества, а если патриотизм - твоя профессия и ты его пропагандируешь и учишь ему окружающих, с пеной у рта доказывая, что наше лучше всех, то такая импотентская любовь родине ни к чему - она не принесет плодов и только людей насмешит. Как говорится: не надо бороться за чистоту - надо просто мыть полы, попросту работать, что бы показать результат не стыдно было. И еще - не воровать, как бы ни велик был соблазн, иначе у нас как было, так и будет: что социализм, что капитализм - все с нечеловеческим лицом!

Вот они стоят гуськом бывшие лайнеры колхозной нивы - комбайн и трактор, раздетые и разоренные, даже сидение упер какой-то дачник. Что-то грохнуло в избе, раздался смех и чей-то голос произнес: "Пур ля бель баб!" и как будто переключатель в мозгу щелкнул, и я был уже не здесь: горница в старой деревенской избе, темные потолки, старое дерево неповторимого табачно-чайного цвета, широкие, потертые половицы, покосившиеся лавки, старый стол и огромная русская печь. Никаких лампочек, мерцает коптилка, в ее тусклом свете я вижу, как посреди горницы у печи на табуретках сидят две молодые женщины, между ними таз с теплой водой, в котором они держат руки. Плечи и головы устало опущены вниз, мне отсюда с топчана видно только две копны волос: черная и рыжая – это мама и тетя Оля. И руки они отпаривают не для маникюра - маникюр это в довоенной Москве, здесь МТС и зимний ремонт техники. Где - то год назад мой старший сын с друзьями ремонтировал "Волгу" в не отапливаемом гараже. На улице стоял легкий морозец и мужики приладили газовый камин для обогрева рабочей зоны - руки то не казенные, и каждый час забегали домой погреться и пропустить по рюмочке. Когда же я ему сказал, что баба Юля, неистовая любительница гигиены, заставлявшая его каждый раз мыть руки, перед тем как съесть даже яблоко и которую он без маникюра никогда в жизни не видел, что она, будучи моложе его нынешнего, помногу часов на лютом уральском морозе выбивала подшипники и откручивала прикипевшие гайки, в кровь сбивая руки, он мне не сразу поверил. Это теперь я понимаю, какой неукротимой в своем материнстве была моя бескомпромиссная мама. Маленький должен питаться, чего бы это ни стоило - значит надо искать работу и они с тетей Олей без размышлений согласились на предложение: "Инженерши, в МТС пойдете, штурвальными на комбайн?" Это была дефицитная профессия - мужики на фронте, а местные марийские и татарские дамы к технике сложнее серпа боялись и подойти. И наши мамы, моя и Танькина отправились к начальнику МТС. Тот обрадовался, зачислил враз, выписал аванс, обещал рабочую одежду, потом посмотрел на мамины маленькие ноги и заметил: "Где же я тебе рабочие ботинки найду - купи себе в магазине пацаньи ботинки на резине." Они еще не представляли, что их ждет впереди - уборочная показалась им раем, когда пришла пора зимнего ремонта.

В ту лютую первую военную зиму утро в нашей избе начиналось так - две бабушки моя и Танькина хлопочут у печи, мамы должны поесть перед работой, а сами мамы одеваются. Туалеты комбайнерш сложны и многослойны - все, что есть теплого на себя и в завершение надеваются ватник и ватные брюки. Последняя деталь противна моим эстетическим взглядам (я считал брюки и юбку основными половыми признаками) и я называю это "юбкиными штанами". Наконец надеты валенки и головы замотаны платками, так что маму теперь можно отличить только по черным глазам, мерцающим из-под платка. Процедура выхода, особенно в метельные дни очень сложна, дверь в сенях открывается вовнутрь, а за дверью стена снега, и приходится отметать его, а иногда и прокапывать лаз и выползать на пузе. Хорошо мне сейчас стоять под луной в удобном пуховике, покуривая и вспоминая - в любой момент можно отступить в теплую избу, а там пища, выпивка и вообще. Но я представляю, как бредут по сугробам две молодые городские женщины, бредут по старому татарскому кладбищу, где все могилы утонули в снегу. Ночью, по кладбищу - нет такие соображения тургеневских барышень им даже в голову не приходят - надо дойти, а там, там опять гайки, подшипники, клапана и так до темна и снова под звездами через кладбище, господи, да как же дорого стоило наше с Танькой питание!

Эх, Танька, Танька первая моя подружка, этой зимой нас с тобой даже гулять не пускали, зато ранней осенью 41-го мы с тобой выходил в свет. На фоне серой марийской деревни мы были сказочно красивой парой, пусть я едва доставал тебе до плеча (что мои два против твоих пяти лет), но наши яркие одежки, пусть перешитые из маминых обносков, смотрелись так экзотично, что мы невольно привлекали общее внимание. Кроме того, мы еще и пели, просто так, от полноты жизни, бьющей через край, весь ужас происходящего был от нас далек в прямом и в переносном смысле. Наши вокальные упражнения не долго держались в любительском статусе - нас начали зазывать во дворы и вознаграждать натуроплатой, угощали медом, сметаной, лепешками, благо осенью 41-го с харчами собственного производства в нашем Лежбердине у коренных жителей еще было неплохо. Мы очень быстро усекли причинно-следственную связь между искусством и гонораром и она, эта связь, вызвала у нас небывалый творческий подъем - мы стали популярны, нечто вроде группы НА-НА в масштабе одной деревни. Наши физиономии лоснились от потеков меда и сметаны, но судьба играет человеком - слава артиста скоротечна и изменчива. Крах произошел тогда, когда наша слава докатилась до моей бабушки. В ее терминологии наш шоу-бизнес назывался однозначно - побирушничество, только этого бабушке с ее интеллигентским менталитетом и недоставало. И бизнес был пресечен быстро и жестко, без рукоприкладства, но решительно. "Ты не смеешь попрошайничать - у тебя все есть" и все такое прочее... Мои заверения о полной добровольности даров благодарных зрителей и причитания Татьяниной бабушки, что, мол, это все здоровая дурища придумала, действия не возымели и оставили бабушку при своем мнении: ее внук так делать не должен и не будет. У тебя все есть - вот они где выстрелили те конфеты. Они еще не кончились и каждый день после обеда бабушка резала нам одного "Косолапого" пополам - Танька не должна была страдать от безконфетности, в этом моя бабуля была так же уверена, как и в недопустимости моего попрошайничества. Моя замечательная бабуля, безумно любившая меня, признаюсь, я не был в восторге от твоей твердости, но сейчас, когда я старше тебя той поры, как я благодарен тебе - уверен, что привычка не клянчить, не просить, не гнаться за халявой возникла благодаря тебе в тот первый военный год. Об одном жалею, усвоив твою убежденность, не всегда могу передать ее детям своим и внуку. И чтобы навсегда покончить с конфетами - необычайно сильное впечатление произвела на меня работа пастуха - явно руководящая деятельность. Профессия настолько увлекла меня, что я решил попробовать. Кнут помогла изготовить верная подруга (о, женщины, женщины, вы никогда не останавливаете нас, когда нас тянет на подвиги, даже самые безумные и бессмысленные), осталось выбрать объект для руководства. Интуитивно я понимал, что коровы и даже овцы - крупноваты, поэтому были выбраны гуси, тем более что паслись они одни, оставленные без руководящей руки. Руководство я понимал, как оказалось, весьма однобоко. Было ли это детским недомыслием, следствием плохого примера сельского пастуха или веянием времени не знаю, только я принялся изо всей дурацкой мочи лупить гусей без разбора своим кнутом. Вожак стаи, почтя это вмешательством во внутренние дела и неспровоцированной агрессией, вступился за своих и дал мне достойный отпор, зайдя с тыла и пребольно ущипнув пониже спины. С воем, я позорно ретировался, теряя на ходу амуницию и снаряжение. Прибежал домой без кнута в одном башмаке и с мокрым носком. Не успела бабушка произвести дознание, как появился местный пацаненок лет семи с моей потерей. Установить принадлежность находки не составило ему большого труда - гардероб известного исполнителя популярных песен и плясок был хорошо известен местному населению. Благородный поступок нашедшего пропажу был вознагражден бабушкиной благодарностью, подкрепленной городской конфетой. Так и жили мы в Лежбердине, бабушка показывала мне первые буквы из книжки Маршака, купленной в местном сельмаге. Книга эта, на серой газетной бумаге напечатанная, с бабушкиными пометками стоит и сейчас у меня в шкафу и бабушкин праправнук - шустрый такой Барабашка по ней тоже буквы узнал. А, когда этот бесенок шкодливо сунул чертежную линейку в щель дисковода на моем компьютере, я отругал его, но не очень - в моей памяти всплыли бабушкины замечательные ножнички, привезенные ей еще из Германии и бесславно схороненные мною в щели пола нашей лежбердинской избы.

А жизнь наша деревенская оборвалась в одночасье свалившимся на нас счастьем - однажды в дверь постучали, и вошел папа, абсолютно живой, замерзший и смертельно усталый. Он добирался до нас сначала в холодном вагоне московского метро, поставленном в железнодорожный состав, где он с другими мужиками топил буржуйку ворованными и подобранными на лесных полустанках дровами, а затем в санях на лошади, которой правил сам, правил впервые в жизни. В мирной жизни доцент Бауманского института, он мог работать электриком, сварщиком, даже литейщиком, но запрягать, задавать сена и править? Да ведь и мама тоже на комбайнера не училась... Я впервые в жизни отца сознательно увидел и не то что узнал, а нутром сразу понял, что это он, а может быть, по маминому взгляду догадался. Когда сейчас девчонки у меня на работе – нахальные и озорные, современные и в таких мини-юбках, что оторопь берет, этак манерно меня спрашивают, мол, верю ли я, что на свете любовь бывает, то я всегда говорю "да", а в памяти моей тот мамин взгляд. Так-то девоньки мои, бывает, но как деньги при коммунизме - будут, но не у всех.

Лошадь отцу была дадена, чтобы перевезти нас в Ижевск, а это верст триста и все лесами. Собралась мама быстро, никогда квашней не была, а тут прямо вся светилась от радости и птицей порхала: в три дня уволилась, получила муку и прочую плату за трудодни, справила у местного умельца отцу валенки и мы тронулись. "Но Рыжко, но!" - крикнул папа и елки побежали назад. На лошади по зимнему лесу это я вам доложу круто, как изъясняется мой внучок - Барабашка. Ответственно говорю - "Мерседес" тому Рыжко и в подметки не годится, Я был посажен в кибитку между мамой и бабушкой и завернут в ватник и платки - не дай бог обморозится маленький. И мама все время спрашивает " Ты чувствуешь пальцы, шевели пальцами!" Однообразие моих ответов "да" немного убаюкивает маму и она успокаивается, поэтому мое "нет, не чувствую" она воспринимает не сразу. Но потом сразу напрягается и сорвавшимся голосом кричит папе "Гони!" На лице отца недоуменный вопрос – кругом лес, но он привстает на облучке и, о, как я ему завидую, стегает лошадь и хрипло кричит: "Пошел, Рыжко, но, пошел!" И лошадь несется во весь опор неведомо куда. Видит бог, я не знаю, откуда взялась эта деревенька на опушке леса у замерзшей речки, может бог мгновенно создал ее, потрясенный величием родительской любви. Мама со мной на руках почти врывается в крайнюю избу без спроса и торопливо бормоча извинения, мол, ребенок замерзает, разворачивает меня... Через минуту все хохочут: отец, хозяева дома - очень старенькие дед с бабкой, моя бабуля и, кажется даже мама! Дело в том, что от меня раздетого в избе валит пар, а мама просто неверно ставила вопрос. Она спрашивала, чувствую ли я пальцы, а я перестал их чувствовать, так как они с бабушкой, навалившись на меня просто "отсидели" меня и ноги мои онемели. Но все закончилось хорошо, и вот папа с дедом-хозяином пьют чего-то из граненых стаканов и это явно не чай и не молоко. Они пьют за то чтобы закончилась эта проклятая война, и папа еще не знает, что второй моей бабушки и деда уже нет - их сожгли фашисты, и никто еще ничего не знает, может и к лучшему – во многих знаниях многие печали. Они просто пьют и смеются посреди бескрайних предуральских лесов...

Дверь в избу распахивается, оттуда раздается смех и звон стаканов, и женская рука ложится мне на плечо: ты сошел с ума, уже час куришь на улице и без шапки! Я медленно въезжаю в конец 90-х, под ногами на серебристом снегу россыпь окурков, видение исчезает в морозной ночи и я вхожу в дом. От печки шибает теплом, я наливаю полстакана водки, кто-то молча чокается со мной, молча, потому что все слушают нашу певунью. Она поет замечательно, закрывая глаза от удовольствия. Ее пение - акт сугубо интимный и наслаждение, которое она испытывает при этом сродни чувственному, голубоватые жилки на чистом беломраморном лбу напряглись, губы вздрагивают. Не сразу я вникаю в слова ее песни, но инстинктивно чувствую, как комок подступает к горлу и я снова проваливаюсь обратно и лампа кажется мне коптилкой и от чего-то щиплет глаза. А она поет:

Ах, мама ты едва жива,
Не стой на холоду,
Какая долгая зима
В сорок втором году!
Забыл я двор арбатский наш,
Покой и тишину,
Я брал двухцветный карандаш
И рисовал войну:
Шли танки красные вперед
Под градом черных стрел
И падал черный самолет,
И черный танк горел!

Господи, было все это, было - вот он шрам на мизинце - точил я папиной бритвой тот карандаш. Ох, певунья, певунья, разбередила ты мою душу, и я снова хватаюсь за сигарету и выхожу в сени и на двор - табак лучший транквилизатор, это у меня в крови, это папины гены.

Вы спросите, а что было дальше? Все было, дальше была вся моя жизнь и всякого в ней хватило, а разве у вас иначе? Почти через полвека после той зимней скачки по лесу побывал я в Лежбердине, специально сделав изрядный крюк во время командировки, трясся на попутных, верст с десяток отшагал пешком в городских полуботинках. И нашел клуб МТС и старые мехмастерские и даже старую татарку, смутно помнившую маму и тетю Олю. На месте старого кладбища начальственные идиоты райцентра возвели гостиницу, неплохую, но прямо на костях и, помещенный в одноместный номер, заснуть я не мог и всю ночь курил. Сфотографировал я старые и не узнанные, конечно, мною места - это для мамы с папой. И опять удивил местных – нет, не пел я и не плясал, с тех пор я совсем не пою, разве что в ванной, дети говорят это папа воет. Удивило лежбердинцев, что седой мужик приехал без всякого видимого дела, просто так посмотреть, да порасспросить, но потом почему-то прониклись и даже обедать оставляли. Но не мог же я им объяснить, что не обедать я приехал, а с детством попрощаться, будто чувствовал, что старикам моим не так уж много осталось, ведь пока родители живы, ты еще не стар, а потом...

Папа с мамой жили долго и счастливо и умерли в один день. Нет, я не оговорился, хотя, если верить Загсу папа пережил маму на три с лишним года. Но это, если верить Загсу, а по жизни отцовский век кончился вместе с мамиными похоронами. Нет, он вставал по утрам, завтракал, даже отвечал на вопросы и читал газеты, временами бесстрастно смотрел телевизор. Но это не было жизнью после почти шестидесяти лет, пройденных рядом с мамой. И с этим ничего нельзя было поделать, пока биологическая жизнь не покинула его и мы схоронили его, сухонького старичка, а Барабашка сказал: "Старенький дедуля - бедненький, он умер..." Но я прощался не со старичком - в глазах моих елки неслись навстречу, и слышался папин охрипший голос: "Пошел, Рыжко, но, пошел!"

А с Татьяной впоследствии я виделся несколько раз, последний лет двадцать тому назад. Она закончила журфак МГУ, работала в каком-то партийном издательстве. И снова соблазнила меня гонораром - предложила написать книгу для юношества под условным названием "Наше слово гордое товарищ нам дороже всех высоких слов". Гонорара могло хватить на "Жигули", но я подумал и отказался - бабушки уже давно не было на свете, но все равно негоже, разные у нас с тем издательством были представления о товариществе. Как-то, я уже и институт кончил, бабуля мне сказала: ты нам ничего не должен, все, что должен своим детям и внукам отдашь. Вот и отдаю всю жизнь, а конца не видно, не то, что так уж много они просят - просто задолжал я порядком.

Ягода - малина

"Si vis amari, ama."
("Если хочешь быть любимым, люби.")
Сенека

Пароход был не просто большой и очень красивый, нет, он был прекрасен, как был прекрасен июльский день и все кругом. Еще бы - я еду с мамой и папой на пароходе и еду за малиной. Особенно важно, что с папой, это я понимал уже, ведь сказоч­ный июльский день имел место в 1944 году. Мне пять лет, мы уже вернулись из эвакуации в Москву и папа с нами. Одного этого было достаточно для полного счастья. Отец, безумно ус­тавший, получил неделю отпуска, и каждый день ложился после обеда отдохнуть, естественно и я ложился рядом с ним и уси­лием воли сжимал абсолютно несжимаемые веки. Дневной сон я ненавидел всей своей детской душой и вел по этому поводу за­тяжную войну с бабушкой, но с папой рядом - это совсем дру­гое дело, и я радостно жмурился на своем сундучке укрытый стареньким ситцевым халатиком, от которого так уютно пахло домом и мамой.

Вернемся, однако, на борт парохода - собственно только одного его было достаточно для самых буйных моих восторгов. Дело в том, что во мне абсолютно сухопутном ребенке, жившем на восточном побережье Патриарших прудов, необъяснимо посе­лилась морская душа. Сколько я себя помню в самом раннем детстве, я не хотел быть ни летчиком, ни танкистом, ни ар­тиллеристом, а только моряком. Я пытался ходить какой-то особой походкой и, как завороженный, слушал рассказы Бориса Житкова в бабушкином исполнении. Но в том сорок четвертом я уже умел читать и просил купить или достать книжки о моря­ках. Детскую матросскую бескозырку с золотыми буквами "Ге­рой" на ленточке я носил с шиком заправского морского волка, а о тельняшке не смел и мечтать. Это теперь их продают на каждом шагу, да что в них теперь толку, да и сам я теперь старая сухопутная крыса. Правда иногда, когда гляжу на ог­ромный перламутровый конус малайской раковины, стоящей на моем книжном шкафу, что-то заноет внутри - хотя возможно это просто стенокардия.

Вернемся, однако, снова на борт парохода. Носил он почтен­ное имя "Михаил Калинин". Это не соответствовало надписи на бескозырке, да ведь я не был формалистом и гордо прошел на верхнюю палубу и стал, в картинной позе прислонившись к по­ручням, ибо опереться на них я по причине роста не мог.

Так я стоял и вполголоса отдавал команды, морской волк, худенький с большой стриженой головой, а сзади на облезлых деревянных лавочках сидели родители и, наверное, счастливо улыбались, еще бы, они были живы и вместе, а их головастик, их маленький, как они называли меня промеж собой, стоял в трех шагах от них, приподнявшись на цыпочки и предельно серьезно командовал пароходом. Что еще нужно было им, таким молодым, хотя мне они казались весьма солидными людьми. Все­го этого я понятно не видел, но теперь-то представляю отца переводящего добрый прищуренный взгляд с "маленького" на свою "чернобурочку", так иногда он называл маму, жгучую брю­нетку, за красивую серебряную прядь, появившуюся у нее чуть ли не в студенческие годы. Они оба улыбались, как будто бы знали, что впереди у них без малого полвека вместе.

Два часа пролетели как миг, и пароход подвалил к обшар­панному голубому дебаркадеру с надписью "Тишково". А вот и малинник, для меня это все было внове, но я быстро освоился и стал собирать малину, естественно в рот. А кругом неисто­вал июль - огромные мохнатые шмели гудели в траве, радужные крылья стрекоз переливались на солнце, да мало ли чего хоро­шего было кругом, но я ощущал все это как бы в комплексе - ощущением полного душевного комфорта, необъяснимого тогда и так понятного и недоступного теперь, после всего прожитого.

А где-то совсем недалеко гремела страшная война, и вот-вот должна была начаться операция "Багратион", и войска Рокоссовского войдут в развороченный Минск, но дома деда и бабушки уже не будет - в него угодил тяжелый снаряд и только ветер колышет огромную, едва ли не в рост, папину фотографию в четырехлетнем возрасте. И папа уже сирота, хотя и не знает еще о том, что дед и бабушка убиты в гетто.

Но я-то собираю малину полными горстями, и она, согретая солнцем, источающая восхитительный аромат, замечательна вкусна, и руки, губы и рубашонка на мне - все в малине, а я нахожу еще одну особенно крупную и бегу показать маме: "смотри, какая жирная!". Во дворе всех толстых детей, правда, их немного было в то время, мы дразнили "жиртрестами". Но поведение родителей мне кажется странным. То что папа гладит мамино плечо и целует ее за ушком не вызывает никакого удив­ления: ведь мама у нас очень хорошая и мы все ее любим: и я, и папа и бабушка - удивляет другое: оказывается вкуснейшую малину они не едят, а собирают в бидончик. На мой недоумен­ный вопрос последовало объяснение: родители не очень любят малину, а мне она так нравится, вот они и собирают, чтобы и дома я мог полакомиться, да еще бабушка немного варенья сва­рит - малиновое варенье полезно при простуде. Отметив про себя, что простуда одно из приятнейших заболеваний, я удов­летворился объяснениями и вернулся к сбору малины.

Не помню, сколько прошло времени, пока гудок парохода не призвал нас на дебаркадер. И снова "Михаил Калинин", ведомый моими командами, рассекал гладь водохранилищ и канала. В Химки мы приплыли поздно, а в метро я даже задремал, приг­ревшись между родителями. А вскоре и вовсе капитально сопел на своем сундучке в нашей коммуналке на Малой Бронной, для того , что бы наутро проснуться для жизни. Жизни, которая вся еще была впереди.

* * *

Двадцать лет спустя. Пароход "Михаил Калинин" лежит на борту, притопленный у старого дебаркадера "Тишково". Малин­ников вокруг я не заметил, кругом были дачи, дорога и спор­тивные лагеря многих московских институтов. Да и не мог я узнать тех мест, двадцать лет - это двадцать лет. С берега на пароход были перекинуты широкие доски, и кое-кто из любо­пытства заходил на то, что осталось от гордого парохода мое­го детства. Это было довольно безопасно, и многие студенты из спортлагеря нашего достославного института (я защитил этой весной диплом, но приехал навестить друзей) - и ребята и девушки забирались туда.

И она пошла за ними, а я не уследил. Она - эта рыжее, длинноногое и нахальное создание, ставшее не так давно моей половиной и теперь носившее в своем заметно округлившемся животике мое продолжение. И вот, я бросаю взгляд на "Калини­на" и вижу: она идет уже по мокрой скользкой балке от па­лубного тента, а под ней на приличном расстоянии различные коварные железяки. Я смотрю и понимаю, что кричать нельзя: вдруг испугается и сорвется, это поняли все и в молчании ждали исхода. На них вообще почему-то нельзя кричать: снача­ла, чтобы ребенок не родился нервный, потом, чтобы молоко не испортилось, а потом они к этому привыкают и это самое ужас­ное.

И вот она идет своими длинными загорелыми ногами по этой скользкой, проклятой балке и ее живот, обтянутый белой юбкой с огромными малинами плавно покачивается почти что над безд­ной. И я стою в полном оцепенении и онемении и впервые ощу­щаю, что у человека есть сердце, не в поэтическом, а в самом физиологическом смысле. Боже, что же она делает и когда же кончится эта балка? Ведь она несет над пропастью самое доро­гое, что есть у нас! Наконец-то и балке пришел конец, я хва­таю ее за руки, и кажется, готов убить ее, а может это толь­ко кажется. Вот она улыбается своими зелеными, как крыжовник , глазами и говорит с невинным видом: "Ну, что ты, доска то была широкая". После этого убивать ее уже нет никакого смыс­ла - как говорится в писании - "ибо не ведают, что творят". Ведь не далее, как утром перед отъездом в это Тишково я выб­росил из нашего плохонького холодильника, на мой взгляд, про­тухшую (ты соображаешь, как это на НЕМ отразится), а на ее взгляд только слегка заветревшуюся утку. Она хо

тела запустить в бесхозяйственного меня чем-то из кухонной утвари. И запус­тила, правда промахнулась, хотелось бы думать, что промахну­лась нарочно. Я бы на ее месте наверняка промахнулся бы. Мо­жет быть, потому что я слишком люблю их - ее и того, который в ней сидит. Впрочем, слишком этого не бывает. Этого, как говорят в Одессе может либо есть, либо нет.

* * *

Даже страшно сказать, сколько еще прошло с той мокрой балки. И тот, который внутри сидел, родился в срок, чуть не отправив свою длинноногую маму на тот свет, родился головас­тиком, но все обошлось, и пошла, поехала жизнь. Что с ним по­том стало, а стало всякое, не о том сейчас речь, это, как говорится отдельная песня.

Так вот, нынешним летом умер папа, умер тяжело, пережив на три года в одночасье ушедшую маму и после этого сразу ут­ративший смысл жизни: почти шестьдесят лет рядом - это не что-нибудь, это даже осмыслить не просто.

Так вот, в это лето уже после похорон, мы с Барабашкой - так у нас прозывается папин правнук, родитель которого под­вергался риску, путешествуя внутриутробным способом по мок­рой балке, мы с Барабашкой идем в лес, идем за малиной. Оно конечно сейчас не сорок четвертый и мой внучок, а ему столь­ко же, как и мне тогда, пробовал и не раз не только малину, клубнику и смородину, но и всякие папайи, ананасы и киви. Но за малиной в лес он идет впервые. Дорога не из легких - это вам не Тишково, наша фазенда находится возле деревни с поэ­тическим названием Сапогово, что называется на 101-ом кило­метре. Это дурацкое прозвище - фазенда особенно одиозно по отношению к сборнощелевой халупе на шести сотках, но наша с Барабашкой длинноногая и рыжая, теперь как говорится по убеждению рыжая, "бабуля" гордится своим имением и неистово растит цветочки, ягоды, всякие редиски с чесноками и таинс­твенный топинамбур, спасающий неизвестно кого от диабета.

По старым, заросшим кустарником лесовозным просекам мы пробираемся к моему заветному, давно разведанному малиннику.

Солнце печет, шмели гудят, стрекозы сверкают - все как тог­да, да я не как тогда. Зато маленький в восторге и ловит полный кайф - он представляет себя этаким суперменом идущим сквозь джунгли, благо этого барахла видит по телевизору и видику с избытком.

И вот, наконец, награда за труды - огромная старая вы­рубка заросшая малиной. Как заблестели серые звездочки глаз: "Дедуля, сколько ягодов", - кричит он, от возбуждения уродуя грамматику. И вот уже руки, губы и рубашонка - все в малине, он счастлив и не из-за ягод, а просто счастлив: и единением с природой, и тем, что дошел, как настоящий мужчина, и вооб­ще, потому, что этот мир прекрасен. Я его очень понимаю, по­тому что я ничего не забыл, ни Тишково, ни той малины, ни таких юных маму с папой. Я не знаю, есть ли телепатия, но в этот момент Барабашка поворачивается ко мне и без всякой связи с предыдущим моментом говорит: "А наш старенький деду­ля бедненький - он умер!"

Старенький дедуля - так он звал прадедушку. И мы садимся с Барабашкой на пенек, пьем воду из старой фляжки, едим ба­булины бутерброды и я рассказываю ему о том далеком военном годе, о пароходе, о том, что я не знал даже слова такого "папайя", о его предках, и даже о том, как надо, на мой взгляд, жить на этом свете. Рассказываю о той ягоде-малине полувековой давности, а затем, сам уже не знаю почему, спра­шиваю: "А как ты думаешь, почему они не любили малину и со­бирали ее в бидончик?"

И тогда маленький хитрован и мудрец поднимает на меня серые звездочки своих прищуренных глаз и просто объясняет мне без долгих рассуждений и философий: "Потому что они тебя любили". Для него все это было ясней ясного. А я отворачива­юсь и перевязываю шнурки у ботинка. Перевязываю долго - он не должен видеть сейчас моего лица, ему предстоит жить в нашем замечательном, но таком безжалостном мире...

Домой мы добираемся в темпе - Барабашка старается ка­заться молодцом и не проявить слабину, ведь это наш пробный марш - ему предстоит первый раз идти со мной в однодневный турпоход. Мы несем с собой, собранный мной, полный пластико­вый (полвека технического прогресса) бидон со спелой лесной малиной. Вот уже и дачное крыльцо и он со всех сил кричит: "Бабуля, мы тебе малины принесли!" И она выходит и стоит на краю крыльца, такая же длинноногая, как тогда в Тишково, стоит на самом краю и вдруг, совершенно без причины меня как током ударило - боже, она ж могла тогда сорваться, в ужасе подумал я, чувствуя как защемило сердце. Подумал и ничего не сказал, потому, что это уже точно была стенокардия.

Через час Барабашка, отмытый от леса и налопавшийся пос­ле трудов праведных, сладко сопел, лежа на пузе и раскинув загорелые лапы по подушке. Выйдя на крыльцо, закуриваю и са­жусь на скрипящие, пританцовывающие ступени. Все собираюсь прибить, и все не соберусь - что раздражает в этих фазендах, так это то, что что-нибудь всегда не прибито, даже когда прибито все.

За спиной на террасе, утомленная сельхозработами полови­на смотрела телевизор, и кто-то настойчиво требовал то ли ад­воката, то ли прокурора, а визгливый бабий голос угрожал ко­му-то, что он-де ей за это дорого заплатит. На соседнем участке у Блинцовых врубили девицу, с упорством достойным лучшего применения вопившую "Я хочу быть с тобой". Она кри­чала долго и надсадно, и адресату пора было уже соглашаться, лишь бы отвязалась. Проняло даже соседа, он переключил ка­нал, но теперь вместо нимфоманки свирепствовало кофе "Чибо" вперемешку с нежнейшими тампонами "ОВ" и мягким детским "па­надолом".

После сегодняшнего дня это было выше моих сил, и я, вой­дя на террасу открыл наш старый, тот самый холодильник, сос­ланный на дачу по возрасту (а еще работает), и достал бутылку, в которой жена настаивает спирт на чесноке - нечто темное и липкое. Но от простуды помогает лучше панадола и даже луч­ше малины - это я вам говорю: грамм тридцать-сорок перед сном, и все как рукой, но для сердца вредновато. Так вот: принял я в себя этого средства полстакана и вышел снова на ступеньки - вроде даже и телевизора соседского почти не слы­хать.

Солнце решительно заваливалось за лес: завершался день, завершался месяц, век, тысячелетие, наконец. Многое что за­вершалось и уходило навсегда, и только топинамбур топорщил вослед уходящему солнцу свои золотистые солнцеподобные цве­ты, наивно мечтая спасти этот грешный мир от диабета.

Скамейка Берлиоза

Малая Бронная, ночи весенние
Спят Патриаршьи пруды,
Белые лебеди как привидения
В призрачном блеске воды,

Здесь мы родились и здесь мы изведали
Годы военной беды,
Здесь мы с тобою пацанятами бегали
Около самой воды.

Пусть это кем-то забыто и пройдено
Воспоминанья и сны
Милая Бронная, малая родина,
Улица нашей весны.

Кто мог подумать, как годы прокатятся-
Дважды не быть молодым,
Кружится девочка в розовом платьице
Лебедем возле воды,

С ней мы делили рассветы бессонные,
Счастье и боль пополам:
И никогда свою Малую Бронную
Я никому не отдам,

Пусть это всеми забыто и пройдено
Воспоминанья и сны
Милая Бронная, малая родина,
Улица нашей весны.

Ты нас проводишь в сиянии лунности
Бронная в вечный маршрут -
Что нам бояться - по улице юности
Внуки с гитарой пройдут,

И под луной засверкают неистово
Черным алмазом пруды,
И закачается лебедь таинственный
В призрачном блеске воды.

Это для вас все забыто и продано
Воспоминанья и сны,
А для меня это милая родина,
Улица нашей весны.

Есть у меня на даче в Сапогове окошко, окно, как окно, так ничего особенного. Однако если взглянуть на раму изнутри, где она некрашеная, виден затейливый узор дерева. Рама и вправду из ореха сделана и в моей халупе смотрится странно. Дело в том, что рама эта не оконная, а от зеркала, вернее от дверцы зеркального шкафа. Согласно семейному преданию попала она домой в легендарном восемнадцатом году - на Малой Бронной громили купеческую квартиру и заранее обчищенный шкаф, выбросили - стихийных борцов с частной собственностью интересовали только золотишко, да выпивка с закуской, может быть шмотки. Мальчишки с соседних дворов растаскивали по домам обломки уходящей общественной формации. Среди них затесался и мой будущий тесть, шести лет от роду. Добыча малолетнего экспроприатора была тяжела - он ухитрился протащить метров триста тяжёлую дверцу зеркального шкафа. Вещь была крепкая и в хозяйстве пригодилась как зеркало, тем более что тесть - человек вообще обстоятельный, впоследствии, уже, будучи молодым парнем, тщательно заделал замочную скважину и следы от петель, так что следов их (тестя и дверцы) бурной революционной молодости не было заметно и через полвека после того незабываемого восемнадцатого года. Именно во время тестевых объяснений касательно технологии обработки древесины ценных пород я и задал посторонний вопрос - спросил, где и как ходил по Малой Бронной трамвай в те далёкие годы. И получил ответ: никогда не ходил, что повергло меня в удивление - только что был опубликован булгаковский роман “Мастер и Маргарита”, и мне хотелось понять, на каком углу Патриарших прудов отрезало горемычную голову Берлиоза. По моим расчётам выходило, что на углу ближнем к Садовому кольцу, и я естественно жаждал подтверждений. Уяснив, что Булгаков в силу потребностей сюжета попросту украсил Бронную трамваем, я не расстроился, потому что и так выходило, что скамейка Берлиоза и Коровьева стояла точно напротив подъезда, где прошли моё детство и юность...

В тридцатых годах в Москве была мода надстраивать этажи в домах оставшихся в наследство от “старого мира” - строили нового очень мало, а добротные фундаменты могли выдержать и большую нагрузку, чем запланировали старые инженеры. Нашему четырёхэтажному дому “нахлобучили” ещё пару этажей и в сороковом году перед майскими праздниками родители с бабушкой привезли меня десятимесячного в две смежные комнаты в коммуналку на последнем шестом этаже. По тем временам это были хоромы и по этому поводу в семье царило праздничное настроение. На следующий же день мама присоединилась к табунку молодых мамаш, прогуливающих своих чад в колясках по аллейкам вдоль пруда. Когда дела заносят меня на Бронную я всегда иду не улицей а по аллее вдоль пруда и представляю маму, молодую, красивую, гордо катающую своё “произведение” в фанерном ящике, обитом голубой клеёнкой (такие коляски ваяла в те времена наша молодая индустрия). Семейное предание сохранило сведения, что автор этих строк был любимцем бульварной молодёжи - якобы пацанва, гулявшая на бульваре и, обсуждая не то коляски, не то их обитателей, кричала: “Голубой лучше всех!” Мама естественно относила эти похвалы на мой счет, тем более, что слово “голубой” имело тогда свой естественный смысл и отражало только спектральные характеристики обивочной клеёнки и моего комбинезона, сшитого мамиными заботливыми руками.

Отсюда же с Бронной почти через полтора года с мамой и бабушкой уехал я в эвакуацию в Йошкар-Олу и Ижевск, сюда же и вернулся в начале 43-го. Хорошо помню - я первый вошёл в комнату, может быть меня как котёнка пустили на счастье, не знаю, только я сразу же присел на корточки в совершенно незнакомой мне комнате и стал одевать разноцветные баранки своей старой пирамидки на деревянный столбик.

С этого момента собственно и началась моя московская жизнь - довоенный период я естественно не помнил и с удивлением разбирал мои, но совершенно не знакомые мне игрушки.

Я гляжу на свою фотографию 44-го года - мне пять лет, и это, вторая фотография в моей жизни, первую сделали в день нашего переезда на Бронную за четыре с лишним года до этого. Фотоаппарата в нашем доме не было, папа не фотографировал, как не играл в футбол, городки, теннис, преферанс, не катался на лыжах и коньках. Всю его жизнь составляли мы, то бишь семья, и работа. И то и другое было у него на первом месте. Как это у него получалось - ума не приложу. Из этой же трансцендентной области и тот факт, что у моих родителей было два единственных сына: старший и младший. Но это к слову, а отца я в основном помню за столом с неизменной авторучкой в руке и “беломориной” в зубах. Сосредоточенный взгляд, чуть прищуренных глаз с покрасневшими веками - отец был специалистом по сварке и ещё в студенчестве на практике обжёг глаза. Он сидит и напевает странные, порой, на мой взгляд, бессмысленные песенки, но он работает и я это знаю. С самого детства мне был внушён как-то исподволь тот факт, что работа это не место, куда ходят каждый день, а состояние человека - состояние естественное, достойное и очень важное. Наверное, это пояснила мне бабушка, но живой пример перед глазами был куда как убедителен. Если мне днём, когда отец был у себя в институте позволялось многое, например, изображать шторм в океане на нашем стареньком расстроенном пианино, то вечером и в воскресенье, которое у отца чаще всего тоже было рабочим, я должен был ходить тихо как таёжный охотник, выслеживающий осторожного зверя и уж ни в коем случае не шуметь и не грохать ни чем. И когда мне было уже за сорок, и я приходил к родителям, и начинал с порога рассказывать маме новости о внуках, она, как правило, с теми же словами “Тише - папа работает!” уводила меня на кухню и там уже подробно расспрашивала. Отцу было уже далеко за 70, а он по-прежнему работал, именно работал, а не почётно числился - читал лекции студентам и у него всегда были полные аудитории. И к каждой лекции, даже если читал этот курс уже десять лет, готовился отдельно и обстоятельно. Никогда не забуду - когда я сам первый раз сам стал преподавать в Вузе, отец попросил меня показать ему план завтрашней лекции. Увидев маленький листочек, на котором было всего с десяток строк, накарябанных как курица лапой, папа просто вскипел и оценил мою педагогическую деятельность весьма непарламентскими выражениями. И я уже седой мужик, имевший тогда под началом несколько десятков человек, почувствовал себя нашкодившим кутёнком.

И теперь, когда вижу стартующие ракеты, сваренные умными агрегатами и могучие подводные крейсера идущие в дальнее плавание, когда еду по огромным ажурным мостам, вообще, когда вижу где-нибудь искры сварки, я всегда думаю о том, что работа это действительно наиболее комфортное состояние души творческого человека и что муки творчества - весьма сладкие муки, даже когда кончаются, и такое бывает, инфарктами и прочей пакостью. И бог с ним, что нет у меня в альбоме ни моих, ни папиных фотографий той послевоенной поры - они, по сути, и не нужны. Стоит закрыть глаза, и я снова отчётливо вижу прикушенную “беломорину” и мудрые, добрые глаза с покрасневшими веками, глаза замечательного человека, которого сам бог послал мне в отцы.

Скамейка Берлиоза, на ней мы неоднократно сидели, когда гуляли на «патриках», Патриарших прудах. Вот стоит она обшарпанная, грязная, да и не та это скамейка –просто стоит на том месте. И «Патрики» не те. Их перекопали, спустили воду, хотели сделать Булгаковский мемориал. Хотели как лучше, а получилось как всегда. На прудах каждое место – история. Для меня по крайней мере.

Вот тоннель на углу, как раз напротив берлиозовой скамейки. Именно в него зимой 48-го, вооружённые парой коробков спичек мы полезли за тайнами и чудесами втроём с ребятами из нашего двора. Я полз вторым, но заклинило меня первым, будучи моложе своих спутников я был самым крупным. Заклинило меня капитально, и я ещё попытался пробиться вперёд – мне казалось, что дальше лаз расширяется. Но, когда ползущий впереди Женька Седельников тоже подошёл к сужению, а он был совсем мелкота, мы двинулись обратно. Обратно было хуже – моё зимнее пальтишко, перешитое из папиного довоенного задралось почти на голову. Холод от ледяного пола пробирал до костей, был момент, когда мне показалось, что не выбраться. Попросить третьего поспешить назад за помощью я не мог – дворовая этика послевоенных лет была очень строга. К тому же, как оказалось, третий давно подался назад, испугавшись за нас с Женькой, а может быть больше за себя и призвал таки на помощь. Послали за дворником, или как он там назывался дед, служивший в сторожке на Патриках и подметавший аллеи метлой. Но когда эта служба спасения приковыляла на место происшествия и почему-то с багром, я и Женька уже выползли задом из злополучной дыры, грязные с головы до пят, пальто моё было порвано и руки онемели от холода. Женька тут же не дожидаясь разбора полётов припустился домой, чтобы потом не вызывали родителей. Мне этого бояться не приходилось, так как первое, что предстало перед моими глазами после возвращения на «большую землю» было белое, как мел лицо мамы. Она стояла почти у самого входа в тоннель, до боли в суставах сжимая ручку зелёной детской коляски, в которой мирно посапывал, не мешая маме сосредоточиться на происходящем, мой младший братец. Сказать, что на маме не было лица было бы неверно – наоборот никакой паники, полная сосредоточенность, собранность и готовность к бою. По описаниям мальчишек она сразу поняла, кто руководит «спелеологами». Она полезла бы за мной сама, но это было бессмысленно, взрослый не пролез бы и метра, а кричать «Ребята вылезайте!» нашлось кому и без неё. Это она послала за дворником свою приятельницу, такую же «колясочную маму», а сама осталась на месте ожидать исхода, каким бы он не был. Того маминого лица я никогда не забуду. Она не накричала на меня, ни защищала, когда собравшиеся зеваки советовали выдрать хорошенько. Она просто сказала «Пойдём домой» и мы пошли. Уже по дороге и в подъезде я пытался объяснить содеянное и проанализировать ошибки подготовки и проведения экспедиции, но мама молчала. Я оправдывался, не потому что боялся взбучки – всё моё воспитание обошлось без битья, а потому, что не мог смотреть в лицо женщине, едва не потерявшей ребёнка. Это сейчас я всё понимаю, а тогда мне было просто страшно и стыдно глядеть маме в глаза и, кабы был выбор, предпочёл бы быть выдранным хорошенько. Потом был дом, бабушка, вполголоса объяснившая мне моё незавидное место среди homo sapiens, ноги в тазике с горячей водой, чай с малиной и тёплый свитер и всё. Маме стало ясно, что я всё понял. И, когда папа вернулся с работы, ему ничего не сказали. Не потому, что боялись его реакции – просто папе надо было работать, этот символ веры исполнялся свято.

В последний день маминой жизни, когда я пришёл дежурить в палату, первое и, наверное, последнее что она у меня спросила – была ли у папы врач, принесла ли она анализы и какой протромбин и РОЭ. Папе в его 83 уже не надо было работать, но мама оставалась собой до последнего вздоха.

Кстати, когда сосед мой Вовка Ерушин как-то прибежал со двора, зажимая правой рукой раздробленную левую ладонь, а я примчался вместе с ним, мама одним взглядом поняла, что я в порядке и сразу же перетянула Вовкину руку шнурком и стала перевязывать, пока Вовкина бабушка причитала и охала. Вовка пал жертвой подрывных игр в нашем дворе. Ещё шла война, и ребята всё время раздобывали порох, патроны, даже снаряды со старого артиллерийского склада. В этот раз Вовка и Жентяй, в миру Женька, имён остальных я уже не помню, раздобыли целую охапку артиллерийского пороха (макаронины) и набили им две секции батарей отопления. Соорудили нехитрый запал, что-то вроде бикфордова шнура, прогнали сопливых, в том числе и меня (мне было пять лет, а им уже шёл девятый) и … грянул взрыв. Они укрылись, но неудачно: Вовке раздробило пальцы, а Жентяй… ему в грудь угодил здоровенный кусок батареи. После взрыва раздался дикий крик ребят, и мимо меня, я, выгнанный старшими укрывался за углом, промчался Вовка. Я метнулся за ним в подъезд. Впрочем, Вовка отделался легко. Рука скоро зажила и он впоследствии, слесарил и даже немного играл на кларнете, что помогло ему в армии, после которой он стал комсоргом на заводе, а оттуда уже в топтуны (видимо на большее в КГБ он тогда не годился). Был Вовка сиротой, отец погиб на Финской, а мама уже тут на Бронной по нелепой случайности отравилась газом в ванной. И воспитывали Вовку дед с бабкой. Дед вступил в РСДРП в1902 году молодым рабочим и даже был делегатом съезда в Лондоне. Но в 1906 решил жениться и будущий тесть сказал, что парень он хороший и работящий, но за краснопузого он дочку не отдаст. И Михаил без шума покинул ряды. И был вне их и в так называемые годы реакции, во время двух революций и гражданской войны. Повторно он вступил даже не в Ленинский призыв, а в 1925 году. Умолчал о прошлом или нет, я не знаю. Но о дореволюционном стаже помалкивал до хрущёвских времён. И тут какая-то ветхая большевичка опознала его на старом лондонском снимке рядом с ней и вождём мирового пролетариата. И стал дед Михаил Терентьевич старым большевиком, правда местного (а не союзного и не республиканского) значения – была такая табель о рангах. И когда хлопотал о квартире и звонил по этим делам в райком, выдавал такие перлы, как «вы знаете о моих встречах с Ильичом» и «просто негде пообщаться с товарищами по старой борьбе».

За Вовку он хлопотал, пристроил в ВУЗ до армии и после. Но каждый раз только до первой сессии. Пошёл Вовка на завод, но долго работать не стал, вступил в ряды, а оттуда прямо в органы. Пошёл на вечерний юридический – жаловался на трудную программу. Затем я женился. Потом родители с братишкой-студентом с Бронной уехали и надолго Вовка исчез из моей жизни, чем не особо расстроил.

Недавно был я в одной крупной кампании, очередном логове олигархов, расположенном в прекрасном дворце недалеко от Никитских ворот. Там Витя Белов, дружок мой, до недавнего времени был начальником по компьютерной части (он в этом деле бог), а теперь по возрасту переведён в советники. Так вот незадача, потерял я куда-то бирку, которую там каждому «гостю» на шею навешивают, а я как старый бунтовщик сунул её в карман или мимо и посеял. Пришлось посетить зама генерального директора по безопасности. Всё правильно - это был Вовка, старый, краснолицый, седой и очень важный, но Вовка. На Патриарших прудах всякое бывает.

За мир и дружбу

От реанимации до морга
Вытянут больничный коридор,
Жизнь не может быть предметом торга,
Но о том отдельный разговор,
Ночь, июль, пришла макушка лета,
Пулеметной трассой сигарета
Прочертила темный, сонный двор!

Это небо цвета черничного,
В двух шагах не видать ни шиша,
Из окна туалета больничного
Как московская ночь хороша!
И стою я с дурацкой усмешкою -
В голове от сорбитов свербит,
А внизу в темноте кромешной
Неизбывная жизнь кипит.
То в ангаре - компрессора тиканье:
Кислород готовят к утру,
То под кленом девичье хихиканье -
Кто-то тискает медсестру...

Надо жизнь эту выпить до донышка,
Утопая в желаньях греховных,
Жизнь не станет предметом торга,
Пусть восходит ясное солнышко
На крутых куполах церковных
И коралловых стенах морга!

Вот уж, как говорится, не повезёт, так не повезёт. И ведь не такой уж я трудоголик, но как только наметится просвет и можно расслабиться и отдохнуть слегка, так обязательно какая-нибудь напасть наваливается. А сейчас-то вообще, как нарочно... Впереди такой восхитительный в своей продолжительности коктейль церковного благочестия и пролетарской солидарности, Пасха и Первомай в одном флаконе, а я? Я в реанимации весь на иголках и подключён к приборам. Попал я сюда среди ночи, прихватило меня с вечера, а уж после полуночи пришлось вызывать скорую, те поколдовали и подмогу вызвали – вроде моторчик совсем останавливается, давление упало, но мотористы толковые, видать, попались: обороты кое-как набавили и увезли в одних трусах. Уже утром мой сосед, того только от приборов отключили, расспросив меня, что да как, прокомментировал: ну парень 40 на 20 – это уже не давление, а почти разрежение… Хорошо пошутил, особенно, когда всё уже позади. Позади-то позади, да компания моя завтра по лесам тверским гулять отправляется на двенадцать дней, а я и пасху и солидарность и победу на койке проторчу. Праздники в городе – не по мне, это раньше в молодости все эти народные гулянья доставляли радость…

Прекрасное лето 57-го, Московский фестиваль молодёжи и студентов «За мир и дружбу», мы окончили первый курс и предвкушаем, каждый день новые сюрпризы: прошла фестивальная лотерея, билеты распределённые на группу мы выкупили общим котлом и выиграли платок ч/шерстяной женский и набор ложек столовых. Взяли деньгами, и этого хватило на гробового вида магнитофон. Теперь такое можно увидеть только в политехническом музее. Недавно водил внука туда, он всё не мог понять, что этот ящик и его плеер, умещающийся в кармане – одно и тоже, разве что плеер способен на большее.

А может между мной и внуком такая же разница?

Конечно, нет, неважно, что я увидел впервые телевизор в четвёртом классе, а его привезли из роддома в квартиру, где уже стоял компьютер. Важно совсем другое: многие вещи мы с ним ощущаем и понимаем одинаково и полувековая разница в возрасте не мешает. Впрочем, возможно это временно…

Вот ведь какие странные мысли приходят на реанимационной койке в голову, затуманенную нитросорбитами и прочей гадостью. Но магнитофончик в мозгу с визгом прокручивается назад и вот он снова 57-й… В институте нас собрали и предупредили «про коварный зарубеж». Объяснили доходчиво об опасности связей с иностранцами, сообщили, что нашего вуза, как бы, вообще в природе нет, и ежели враг задаст вопрос о месте обучения, следовало отвечать: «физфак МГУ». Мы, конечно, рекомендации выслушали весьма поверхностно, понимая их, как отрыжку прошлого. Молодые и необстрелянные, кабы мы знали, что прошлое живуче до безобразия. Но мы не знали и предвкушали роскошь человеческого общения с забугорными студентами и, особенно, студентками. Однако человек предполагает, а бог располагает. Роль бога на себя взяли мама и бабушка. Напуганные слухами об эпидемии венерических заболеваний, сопутствующей подобным молодёжным сборищам, они решили на всё лето увезти меня из Москвы подальше в городишко Задонск, где эротизированная борьба за мир и дружбу не угрожала «ребёнку». И, хотя мне должно было исполниться целых 18 лет, я подчинился – спорить с мамой и бабушкой я не привык, что до отца, он этими подробностями не занимался.

Город Задонск, прелестный среднерусский пыльный городишко, лежал на берегу Дона и от него тянулся до Ельца булыжный тракт. Это теперь Задонск лежит на трассе Москва- Волгоград и к запахам яблок и пыли примешивается дизельная гарь. А тогда, тогда я не мог понять, чем приглянулся родителям этот заброшенный уголок России.

Вот и наши теперь, поди, пробираются вдоль речки Осуги, возле Торжка, и те же звёзды, что глядят в окно реанимации, светят над уснувшей рекой. Ну, уж нет, из реанимации видишь совсем другие звёзды – те над рекой наводят на мысли о бесконечности мира, а эти только напоминают о мизерном сроке тебе отпущенном. Это не я сказал – сосед мой, что шутил про разрежение, настроение у него неважное – видать жизнь не очень задалась, а претензии были, претензии видать не очень обоснованные. Теперь от них остались только желчь и раздражение. Второй инфаркт у него, да и старше меня он лет на шесть – семь и всё ему видится на эти «шесть – семь» ближе…

А тогда в Задонске жизнь казалась такой безбрежной и терялась в сиреневой дымке… И только теперь, когда дымка рассеялась и видишь, что горизонт перестал удаляться по мере приближения к нему, понимаешь, какое это счастье горевать в 18 лет по поводу перспективы провести такое замечательное лето в этой забытой богом дыре. Особенно, если сидишь в позе Чайльд Гарольда на берегу Дона, покуриваешь свой «Дукат», а рядом на подстилочке раскрытый томик «Трёх товарищей» Ремарка. Какие вкусные и лестные для себя аналогии ты ищешь и, ну, конечно же, находишь едва ли не на каждой странице. Бог ты мой, ну как же хочется быть окружённым такими друзьями и познать такую любовь, пусть даже те же горести, о которых написано у Ремарка, не минуют тебя. Зря беспокоитесь, уважаемый Игорь Борисович – всё будет, всё впереди за той сиреневой дымкой. Пока ты здесь поглядываешь на загорелую девчонку с толстой выбеленной солнцем косой, там, в Москве подаёт заявление в приёмную комиссию застенчивый парнишка с неестественно длинными руками и широкой талией (горб под одеждой не сразу разглядишь). Кабы знать, что сейчас судьба посылает тебе Друга, человека, дружба с которым осветит двадцать лет твоей жизни, возможно лучших двадцать лет. Хорошо бы и больше, да нет – упокоился Илюха на кладбище в Долгопрудной под здоровенной каменной глыбой, которую удалось выменять на пять бутылок коньяка и три кило «Косолапого мишки» у людей с гранитного завода. «Просто так» в те времена могли хоронить только начальство, завмагов и народных артистов.

И любовь ещё будет, правда к этой сероглазой с шикарной косищей это отношения не имеет, надо ещё научиться отличать любовь от естественного в таком возрасте возбуждения. А сероглазая хороша, странно, что так рано на пляже, местные с утра не купаются и среднерусская Копакабана почти пуста. Вот скинула она ситцевое платьишко и моему нескромному взгляду предстала загорелая спина с трогательным золотистым, чуть заметным пушком в ложбинке и очаровательной белой полоской над трусиками ситцевого же купальника. Была сероглазая какая-то вся сбитая, тугая и шла по песку с ненадуманной природной лёгкостью, так ходят по песку, по траве, а не по подиуму. Для модели, правда, такого слова мы тогда не ведали, ну если хотите для манекенщицы, она была тяжеловата. Так ведь мужик, будь он даже самый завзятый бабник, инстинктивно всё равно выбирает не вешалку для модных шмоток и даже не партнёршу по койке, а мать своих детёнышей – это, наверное, ещё от палеолита тянется. А в современное модельное агентство Венеру Милосскую с её ростом и формами дальше порога не пустили бы. Так им (модельным деятелям) и надо.

Между тем задонская Венера бросилась в воду и красивыми сажёнками поплыла на середину Дона, где загорелые её плечи мелькали в сероватой воде. Немного не доплыв до противоположного берега (здешнему Дону далеко до великой реки), девушка развернулась и явно направилась назад. Сейчас выплывет и пойдёт домой, - подумал я и стал тоже, как бы собираться, хотя мне–то спешить было некуда. Я восхищённо и авторитетно оценил её стиль плавания, как малайский (о бессмертные шанхайские барсы Остапа Бендера) и через пять минут мы весело болтали: выяснилось, что зовут её Мила Горбушина, что прошлым летом она поступала в Воронежский университет на журфак, но пролетела и теперь зарабатывает стаж в районной газете «Знамя коммунизма», а экзамены через полтора месяца. Приходится и работать и готовиться, это к вопросу о совместном посещении местной танцульки или кино. И сейчас, вот, она спешит, просто окунулась перед работой, сегодня она должна сдать материал о плохой работе колхозных токов, она произнесла это слово «материал» очень авторитетно. Я, разумеется, предложил свою помощь, она снисходительно поглядела на меня – технаря (я конечно уже намекнул в каком загадочном институте обучаюсь), дескать, это тебе не теоремы доказывать. Но я сослался на свои стихотворные потуги и участие в факультетской стенгазете. Сколько шума наделала моя статья о результатах экзаменов, которую Толька Бубенин по прозвищу Бульдозер проиллюстрировал жуткой картиной выгоревшей деревни в духе военных пейзажей, а я снабдил страшным заголовком «Здесь была сессия». Поэтому я со значением намекнул этой очаровательной «гиеночке пера», что, мол, мы – люди точного знания способны на всё. Так дословно и сказал. И пошёл вместе с ней в редакцию, моё настойчивое занудство возымело действие. Через четверть века после того лета, одна разбитная бабенка в курилке нашего КБ рассказала присказку, что «мужчина-зануда это тот, кому проще отдаться, чем объяснить, что не хочется». Что ж, она понимала в этом деле толк.

В редакции никого не было, и мы сразу же приступили к делу. Позор на голову того, кто ухмыльнулся в этом месте. Я обещал помочь и, конкретно сейчас, никаких иных намерений у меня не было. В присутствии красивой женщины всякий мужчина талантлив. А если тебе восемнадцать – ты гений. Я был готов стать Чеховым и Михаилом Кольцовым, да хоть Львом Толстым и даже Шекспиром, дайте только язык подучить. Но таких подвигов от меня не требовалось. Всего и делов-то, что колхозные тока не справлялись с, и без того не слишком густым, урожаем – попивали мужички, и урожай тот был им до фонаря, чтобы не сказать хуже. Мила достала какой-то список и расчехлила почтенный “ундервуд” с дореволюционным стажем. И тут, что называется, Остапа понесло. Видит Бог, в восемнадцать это простительно, и надо бы ещё видеть эти серые прекрасные глаза, с наивным восторгом глядевшие на меня. Уже и не помню, что я ей диктовал – видимо уже хорошо впиталась совковая терминология: “ В то время как весь советский народ… выполняя решения… отдельные руководители хозяйств проявляют вопиющую халатность… особенно печально дела обстоят в…(пиши название колхоза, председатель такой-то, секретарь парткома такой-то) “ и дальше в том же духе. Затем был придуман забойный заголовок. “Неужто хлебу зимовать на токах”, что уже было явным перебором. Но восхищённая Милочка натюкала это на машинке и сдала материал, а потом мы снова отправились на Дон, откуда она уже появилась в редакции с готовым текстом. Самое удивительное в этой истории, не Милочкино восхищение, ни то, что этот бред набрали и напечатали, а то, что назавтра по этой статье, которая, как оказалось, написана “зрелым большевистским пером” собрали бюро райкома. Милочка потом получила отличные рекомендации на журфак Воронежского университета, однако снова не поступила и пошла, как узнал я позже, на экономический. Тогда это было не престижно – ни экономики, ни секса, если верить нашему ТВ в стране советов не было. То есть быть, то было, но в какой-то странной форме. Впрочем, нас с задонской Венерой это не коснулось – не сложилось и всё тут. Она же сама познакомила меня с главным редактором “Знамени коммунизма”, так называлось СМИ, в котором протекала её журналистская юность, и я на полном нахальстве предложил ему написать поэму про мир и дружбу молодёжи – как никак фестиваль был на носу. Он ухватился за эту идею и моё “Письмо к американскому студенту” было опубликовано в ближайшем номере (накатал я его за вечер, и бабуля моя, случайно прочитавшая сей продукт напряжения спинного мозга заметила, что это попахивает пролеткультом, по её выражению лица я понял, что запах пролеткульта не из самых приятных, но мне было всё равно, я хотел поразить Милочку своим поэтическим даром, и поразил, но всё даром.) Самое смешное - главный выплатил мне гонорар – это был первый заработок в моей жизни, стипендия ведь не заработок, а пособие. Гонорар был не ахти как велик, но на плацкарту до Москвы хватило, и я сбежал на желанный фестиваль, оставив Милочку в смешанных чувствах. Хорошо я сделал или плохо один бог знает, наверное, хорошо, ибо через десяток лет, приехав с женой и сыном в знакомые места на лето, нашёл Людмилу Петровну располневшей дамочкой в должности замзав планового отдела райисполкома и законной супруги первого секретаря райкома ВЛКСМ, матери двоих детей. Мы вежливо раскланялись и мне показалось, что что-то мелькнуло в её улыбке, скорей всего показалось – когда тебе под тридцать часто кажется, что многие вздыхают по тебе – но это просто ещё не избытое тщеславие молодости.

Сегодня то из реанимации всё видится по другому, а тогда, тогда в 57-м поезд нёс меня из пыльного Задонска в вожделенную Москву и ни о чём кроме фестиваля не думалось. Москва встретила меня яркими красками – всё было раскрашено и даже угрюмые ЗИЛы из практичного хаки перекрасились во все цвета радуги и обвешались фестивальными ромашками и лозунгами про мир и дружбу. Теперь то ясно, что первая это была дырочка в железном занавесе, а тогда всё это воспринималось естественно, как логика оттепели – нам казалось, что всё впереди будет прекрасно, а как ещё могло быть?

А быть могло очень по-разному, и случилось у всех по-разному. Разных высот и положений достигли мои друзья по студенческой скамье. И при совке и в перестроечной мясорубке. Но прожили хорошо, потому что правильно прожили и никто из близких друзей не скурвился, а, бог свидетель, возможности и соблазны были.

Ах, как гудела похорошевшая Москва, и главной приметой была толпа, протянувшаяся от площади Революции аж до Маяковки, толпа в которой люди стояли и говорили друг с другом. Нет, тут был и обмен значками, шапочками, шарфиками, был и флирт, но главным были беседы – господи, мы впервые имели возможность применить свой «иняз» на практике и без страха поболтать с «коварным зарубежьем». Видит Бог, наши особисты напрасно боялись – мы напористо доказывали английским студенткам всю аморальность колониализма, что не мешало, конечно же, танцам и прочим радостям, столь свойственным нашему тогдашнему возрасту, вне зависимости от всех «измов». Я гордо щеголял по праздничной Москве в белых фланелевых брюках бабушкиного брата (произведено в городе Париже за 30 лет до того лета), в малиновом пиджаке с короткими рукавами (пошила мама) и в белой пилотке (выменял на свою тюбетейку у какого-то пакистанца). Эта пилотка, которую мои друзья и до сих пор не могут вспоминать без смешков, создала массу пикантных ситуаций. Где-то в районе Чистых прудов наши московские девчонки стали кричать мне «Хинди Руси, бхай, бхай!» и я с аппетитом целовал их комсомольские губки, укрепляя на чужой счёт советско-индийскую дружбу.

Ах, какие зарницы полыхают за окном нашей палаты – днём меня и соседа перевели из реанимации сюда, меня часом раньше, у него ждали какой-то анализ. В палате хорошо - пришёл в трусах и тут же сердобольный новый сосед ссудил тапочками и сигаретой и пошёл я звонить домой по халявному больничному автомату. Дома никто не брал трубку и тут меня тронули за плечо, глянь благоверная с наследником пожаловали, их из реанимации сюда послали. Сигарета произвела на мою семью сильное впечатление и пока сын бегал за моей одеждой в камеру хранения, жена уверяла меня, что чёрное ей не к лицу (это она про траур и курево).

Но я уже на ногах и значит, жизнь налаживается, а курево, что курево? Отец курил почти 60 лет и дожил до 86, а у меня и полувека курительного стажа не набирается.

А сейчас то многие молодые не курят и правильно, наверное, делают, даёшь одним словом здоровый образ жизни. А может им есть для чего себя беречь? Кипр, Эмираты, Майорка, Таиланд, Гоа, да разве в Задонске они отдыхают летом? Все эти слова «всё включено», «фри шоп», «трансфер», «минибар» – мы о них и понятия не имели, а про «Мартини» только у Хемингуэя читали. Но дорогой ровесник, если кто тебе скажет, что мы скучно жили – плюнь ему в морду или пошли куда подальше. Вот недавно наследник мой, когда я стал жаловаться на советские времена, мне как ножом отрезал: «А как вы ржали у тебя в кабинете, когда к юбилею дяди Кирилла готовились? Кому хреново, так не ржут» Или вот, ровесница его, молоденькая ухоженная дамочка, по нашему по стариковски девчонка, лет тридцати, финансовый аналитик в одной фирме, где я иногда консультирую. Она и на фитнесс и на карате и во всякие салоны… Однако, не замужем. Я её как-то и спроси: «Ирочка, мне кажется, мы, помимо работы естественно, играли в футбол, в волейбол, ели, пили, веселились и любили друг друга взахлёб, а вы занимаетесь спортом, правильно питаетесь, умеренно употребляете алкоголь и уделяете время безопасному сексу». А она, умничка, образованная с двумя языками, как-то с грустинкой ответила: «Ну, вы Игорь Борисович, конечно как всегда экстремист, но что-то в ваших словах есть». То-то оно и есть, что есть.

Ах, какие зарницы полыхают за окном нашей палаты – заря в полнеба. Так же помню, полыхало московское небо в ночь студенческого бала Московского фестиваля. Бала, который гудел на ленинских горах вокруг университетской высотки. Несмотря на то, что фестиваль был уже на излёте, бал удивил всех – ничего подобного у нас в Москве ещё не было. Десятки оркестров, танцы всех видов, причём самого буржуазного пошиба, в обнимку и с поцелуями: такого мы не видели, но быстро привыкли, особенно девчонки, женщина вообще существо более способное усваивать новое. Конечно, и иностранцы их сильно привлекали, независимо от национальности и цвета. Сколько мулатиков, внучков того фестивального августа сегодня встречается на московских улицах.

К иностранцам особое отношение было и у властей: странная смесь подозрения. скрытой неприязни и медоточивой угодливости. Они, то бишь иностранцы, должны были увезти с собой лучшие впечатления о стране победившего социализма и посему с ними носились как с писаной торбой. Помните у Высоцкого – те, кто едят, так это иностранцы, а вы, меня простите, кто такие? Поэтому их кормили, возили и оберегали и милиция и искусствоведы в штатском, и советская медицина. На том же балу присутствовало множество машин скорой помощи, так на всякий случай. Медики и медички, томясь бездельем, наблюдали за балом, не имея возможности присоединиться к общему веселью. Поэтому эскулапы заметно оживились, когда мы подвели к ним шведскую пару лет тридцати, которая просила нас доставить их к спасительному медпункту – у главы семьи пошла носом кровь и его рыжая тощая, веснушчатая жена, телосложение которой скорей напоминало теловычитание, верещала по щведски так возбуждённо, что впору было подумать, что швед получил тяжкие телесные повреждения плохо совместимые с жизнью. Тем не менее, медики приняли их на полном серьёзе – швед был уложен на носилки и девушка в белом халате промыла ему нос и вставила в кровоточащую ноздрю ватный фитилёк смоченный чем-то целебным. Видимо для профилактики и симметрии в другую ноздрю был вставлен аналогичный фитилёк и пациент, лёжа на носилках, наблюдался медперсоналом. Терапия, как видно, возымела действие: пациент чувствовал себя хорошо и настолько, что попытался на осязательном уровне познакомиться со своей спасительницей, что вызвало адекватную реакцию у шведской вешалки. И её можно было понять – спасительница была чудо как хороша и соблазнительна. Жгучая брюнетка с угольными глазами и ослепительно-белой кожей. Сросшиеся стрельчатые брови и очаровательные, едва заметные чёрные усики над пухлой розовой верхней губкой. А сбитая фигурка, а стройная ножка под ней, нет ревность шведки была понятна. Но восточная красавица решительно отвела блудливую руку потомка викингов и жестом порекомендовала ему лежать смирно и не рыпаться. Потом она отошла в сторону, достала сигаретку и стала рыться по карманам халата. Это не ускользнуло от нашего внимания и дружок мой Володя Бломберг по кличке Боба немедленно предложил свою зажигалку. В те годы зажигалка была престижной штукой, особенно американская, которую Боба выменял у какого-то янки на значок Оссовиахима. Завязалась беседа, Сашенька Оганова, так звали нашу новую знакомую, пожаловалась на дежурства, которые замучили, на придурка викинга, на «эту рыжую выдру». Была Сашенька хирургом, только год как кончившим первый мед и в «скорой» отрабатывала распределение, а сама хотела в ординатуру. Родитель у неё был профессор медик, но старой закалки и считал, что медицинская наука без практики ничто и никакой протекции дочке делать не хотел. Мы проболтали с ней часок, а может больше – уж очень хороша была Сашенька, а Боба вообще распушал хвост и приглашал на закрытие фестиваля, у него была возможность достать билет через отчима. Но тут Сашеньку отвлекли, привезли кого-то с серьёзным делом. Но телефончик у неё мы уже взяли и пошли догуливать бал. Боба по моему потом звонил ей, но что-то там не сложилось, к тому же мы подцепили на этом балу двух разбитных американок (о бесшабашная молодость) и Сашенька исчезла с нашего горизонта. Тем более чувствовалось, что девочка она серьёзная, а нам хотелось ветрености и легкомыслия. На закрытии фестиваля мы пошли с Бобой вдвоём и там обнимались с какими-то француженками, которые курили крепкие «Галуа». Кабы знал я, что на трибуне напротив размахивает светящимися флажками моя будущая жена… Но я не знал, всё мы узнаём тогда, когда приходит тому время.

Ах, какие зарницы полыхают за окном нашей палаты. Вот и сосед мой по реанимации вышел за мной в коридор со своей «Примой». Я уже много знал о нём. Мужик работал в ящике (конечно, нашлись общие знакомые), был дважды женат, его навещала дочка от первого брака. Во втором браке детей у него не было. И страдал он извечным русским недугом – слабостью по питейной части. Отсюда и второй инфаркт. Но курит, как паровоз и выпивку в перспективе тоже держит. Деликатно поинтересовался у меня, что я по этому поводу думаю. Я ответил, что, скорее всего, отпил своё, и не из-за сердчишка, а просто уже отпил. Вот и жена меня уверяет, что я своё тоже отпил, ответил он, а я так понимаю, что нет. Когда я спросил у него, почему не приходит его жена, он сказал: «Болеет она, с ногами просто беда, а вообще-то она у меня доктор, хирург, но сейчас не работает моя Александра Вартановна. И тесть мой покойник тоже был по медицинской части, профессор. Хлебнула она со мной, даже зашиться уговаривала. Но это последнее дело. Вот ты говоришь батя твой до 86 дожил и дымил всю жизнь, а мой поддавал до 80 и ничего. А тесть не пил, не курил, сам доктор, а до 70 не дотянул. Вот и сообрази.

На том мы и спать пошли. На следующий день после обеда спросил я Сергея Дмитриевича (так соседа звали), сам не знаю, почему спросил, фамилию его жены. Он, несмотря на явную глупость моего вопроса, ответил. Да она, как ты понимаешь, у меня армянка и старинного рода. Уже при советской власти дед фамилию сменил, и стали они Огановыми. Да вот и она сама! Шура, зачем ты пришла, сидела бы дома, - сказал он, но чувствовалось, что доволен.

Я уже всё понял и повернулся, чтобы взглянуть только и уйти, чтоб не мешать беседе. Ох, не надо было мне задавать дурацкие вопросы, век бы не узнал я Сашеньку. Тяжёлое расплывшееся лицо, потухший взгляд, заметные усы над верхней губой и даже поседевшие брови. И ноги, тяжёлые опухшие ноги старой больной женщины. Вышел я, сел в холле. Нет, время никого из нас краше не делает, спору нет. Но, Боже, если ты там действительно есть, зачем надо было тебе так уж уродовать такое прекрасное творение рук твоих…

Минут через двадцать она вышла и сразу же направилась ко мне. Лицо её было озабочено и начала она без обиняков: «Извините меня, ради бога, я понимаю, что это неудобно, но Сережа вас так уважает, я вас очень прошу, ну не проследить, он ведь взрослый человек, но как-то повлиять…Это может кончиться ужасно». Она смущённо замолчала, а я хотел сказать, нет крикнуть: «Да, Сашенька, да, я поговорю с ним, но только толку-то? Ничего не выйдет, пустой он мужик, ни богу свечка, ни чёрту кочерга!»

Но ничего такого я не сказал, а по идиотски пробормотал, что конечно, что надо ему завязывать, что я постараюсь. Как же жалко благодарила она меня. Она умница не понимала, не хотела понимать, что все разговоры бессмысленны. Да любовь поистине зла. И она ушла на своих тяжёлых ногах.

Выписался я через три дня, на Сергея мне смотреть стало противно. И рассказывать никому я об этом не стал. Особенно Бобе. Ему нельзя волноваться. Он известный в Москве строитель, отец крупного банкира, после двух инсультов и добавившегося диабета наполовину парализован и почти ослеп.

А нам что остаётся. Только жить дальше. Как говорится в идиотской рекламе: «При всём богатстве выбора иной альтернативы нет!»

За это и выпить не грех, по маленькой, разумеется. За мир и дружбу, за мир, который меняется, а к лучшему или к худшему и сказать нельзя. Меняется и всё тут, потому, что не меняться не может. Но не всё меняется. Вот дружба не меняется. Как и любовь, если это действительно дружба и действительно любовь. Вот за это и не по маленькой выпить можно. И будь, что будет.

Водяной

Я ласты гвоздем прибиваю к стене,
И в пыльной квартире все чудится мне
Японское море при полной луне
И сизые рыбы в глухой глубине,
И шелест прилива в ночной тишине,
И парус, несущийся в дальние страны,
Девчонка нахальная в тельнике драном,
И волосы, пахнущие океаном,
И звездное небо в усталых глазах,
И хрусткий песок на горячих губах,
И тело упругое, как волна -
И все, что мне море дарило сполна!

Необычно жаркий севастопольский сентябрь – уже октябрь на носу, а жара под тридцать. Странное название – Пятый километр, но, наверное, когда здесь устроили кладбище, тут больше ничего не было и место так и стало называться - Пятый километр. Здесь, на кладбище похоронен мой друг – Водяной, так я назвал его для себя уже тогда, когда его не стало. Человек, недолгая дружба с которым, оставила глубокий, радостный и горький след в моей жизни.

Севастополь у меня вроде как вторая родина. И тому есть причины – сюда в 60-ом приехал я с женой после свадьбы – здесь смешались для меня две любви: любовь к женщине и любовь к морю. Юное длинноногое создание, ставшее моей женой, увлекалось различными «мокрыми» делами: плаванием, водными лыжами и даже ныряла в бассейне в каком-то «комплекте №1». Так вот, отправляясь в свадебное путешествие в Качу под Севастополь, она не успела взять у подруги этот самый «комплект №1», о чём сильно горевала. Я успокаивал ее, как мог, видит бог, мне виделись совсем иные удовольствия. Море, увиденное мною впервые, как и многими сверстниками, чьё детство съела война, стало родным сразу и навсегда. Не удивительно – ведь с самого раннего детства, с морозных военных зим я, мальчонок родом с восточного побережья Патриарших прудов, мечтал быть моряком, именно моряком, а не лётчиком или танкистом. Уже позже школьником запоем сначала Станюковича, а потом и Конрада. На полке стояли книжки Перли, был такой автор. Он в толстенном томе «Боевые корабли» подробно рассказывал об устройстве надводных и подводных судов. Попалась мне как-то и книга Игоря Золотусского «Подводные солдаты», по крайней мере, так запомнились автор и название. Конечно, читал и «Человек – амфибия», кто знал, что придётся потом участвовать в съёмках…

Первую неделю в Каче мы плавали и загорали – это был первый и последний «пляжный сезон» на море в моей жизни. К нам подъехал мой сокурсник с женой и у них с собой был тот самый «Комплект». На второй день, любопытства ради, я надел маску и трубку и пошёл в воду. Так я впервые увидел МОРЕ. Конечно, если сравнить даже не с Мальдивскими чудесами, это был весьма пустынный пейзажик. Но я ни с чем не мог сравнивать – этот голубой космический простор, эти сказочно красивые, да, да красивые рыбы, эти огромные (размером с ладошку) крабы и джунгли колышущихся водорослей. После за тридцать лет пришлось погружаться в самых различных морях нашей родины, но того восторга не забыть. Восторг не смогли умерить полная маска воды и солидная порция моря, отхлебнутая мной из трубки – ничего ещё я не знал и не умел. Через неделю друзья уехали вместе с комплектом, но мне сказочно повезло – офицер лётчик с качинской авиачасти, с которым познакомились на пляже, продал мне свой комплект, так как переводился в абсолютно сухопутный Казахстан. И пошел, покатился морской медовый месяц.

Тогда в 60-м, будучи в Севастополе, я зашёл к Водяному. Он учился в нашем институте, но сам был из Севастополя. Я не застал его – Андрей уехал на соревнование, сказала его мама. То были соревнования по прыжкам в воду, но я даже не знал, что главным увлечением Андрея было ныряние. Уже потом в Москве узнал, что он бросил институт, уехал в Севастополь – серьёзно заболела мама. Восстанавливаться он не приехал, и его призвали на службу. Слава богу, служил он в Севастополе, служил на флоте, причём водолазом – уже тогда он умел многое, был заправским ныряльщиком. Подводный мир был его любимым и естественным местом обитания. Но на суше была обычная жизнь: жена, родилась дочка. Он работал тренером по подводному плаванию и спасателем на пляже, одновременно учился на вечернем. Самостоятельно выучил французский, чтобы читать Кусто в подлиннике. Он не бредил морем, он жил им, это был необычайно устремлённый человек, рождённый для подводной стихии. Даже физиологически – у него была аномально низкая растворимость азота в крови. На любую самую сухопутную проблему смотрел Андрей подводными глазами. Много позже, когда у него родился сын и врач в роддоме сказал, что мальчик родился неправильно – ножками вперёд, отец среагировал мгновенно: «Почему не правильно – водолаз родился, а ему положено в воду идти вперёд ногами!» Он всегда брался за любое дело, если оно делалось под водой – дублировал в «Человек амфибия», размывал грунт при подводных раскопках Херсонеса Таврического и все, с кем ему приходилось делать дело, только что не влюблялись в этого симпатичного крепыша с удивительно открытой душой и твёрдым характером настоящего мужика.

Андрей никогда не жаловался на жизнь – когда бывало туго, он исчезал и не давал о себе знать. В 67-м, приехавши очередной раз в Севастополь понырять с биологами и заглянуть в подводный дом «Черномор», поставленный в бухте Ласпи весёлой и разнопёрой командой подводников, и не застал Андрея. Уехал на север, - сказали на спасательной станции, мама его была в отъезде, никто ничего не знал. Уже потом узнал я, что жилья не было, и махнул Андрей с женой и малой дочуркой в Казань (для крымчан это конечно север), вкалывал в Подводречстрое, тянул трубу через Волгу, по-моему, это был газопровод. Жили в бараке, печку топили изоляцией, время от времени она взрывалась, и всю комнату заволакивал жёлтый дым. Связь с ним прервалась, и появился он у меня в Москве неожиданно в январе 71-го и как всегда начал без предисловий, будто продолжая какой-то вчерашний разговор.

«Так вот, - сделали мы в Севастополе в Югрыбхолодфлоте группу по подводной очистке и ремонту пароходов. Ребят подобрали классных, техники наскребли с бору да с сосенки, но всё-таки не хватает. А ты ведь в газете пописываешь, приезжай в феврале, у нас какое-то сборище будет по судоремонту, сходишь под воду, сам всё попробуешь, с начальством поговоришь, глядишь после твоей статьи заломаем начальство.» Говорил он так, как будто я был как минимум главным редактором «Известий», а не сотрудничал внештатно в отделе науки и техники. Но была в Андрее какая-то удивительная сила, как говорят сейчас, энергетика и действительно: командировка получилась и я попал в Севастополь на это сборище. Оно оказалось всесоюзной научно-практической конференцией. Среди множества докладов кандидатов и даже докторов наук и разнообразных начальников необычайное впечатление на всех произвёл доклад водолазного старшины - Андрея, так и не успевшего в сутолоке морских и земных буден оформить своё высшее образование. Грамотный инженерный и экономический расчёт (уже потом будут получены авторские свидетельства) показывал все преимущества подводной очистки и ремонта судов. То, что я увидел на другой день поразило меня. Работу, которую делали Андрей с ребятами, можно было назвать подвигом. Не было почти что ничего, кроме парочки французских машинок для очистки днища от обрастания, поношенных гидрокостюмов (февраль и за бортом было – 5), да компрессора, установленного на дюралевой лодке. Ни телефона, ни возможности обогреться, выйдя из воды. Так в снег и ветер трудились ребята: пара в воде, пара страхует. А ребята подобрались самые разные, но все как на подбор – умел Андрей разбираться в людях. Саньку ещё школьником учил он подводному спорту, с Жекой служили водолазами на флоте, а Вовика, с которым вырос в одном дворе и ещё пацаном вместе нырял за крабами и рапанами и вовсе сорвал с начальнической инженерской должности и уговорил идти к нему просто водолазом. И они работали при жутком дефиците всего, кроме энтузиазма, за зарплату меньшую, чем у водителя автобуса. А работа была очень трудная и требовала высокой и специфической квалификации. Это я понял тогда, когда ребята одели меня в костюм – со шлангом и в сухом костюме я погружался в первый раз. Андрей не смог идти вместе со мной – ему нужно было забрать из роддома жену и сынишку. Он очень переживал, но выбора не было – на следующий день у меня был билет на самолёт. Поэтому, в самых непарламентских выражениях описав коллегам мою квалификацию, он проинструктировал меня и страхующего и отбыл за супругой.

И вот в мутной портовой воде виден борт рефрижератора, обросший водорослями и ракушками. С машинкой в руках подхожу к борту и пытаюсь начать чистить, а именно решить задачу из области теории управления. Необходимо было контролировать три параметра движения. Во-первых, двигаться вдоль борта по прямой, чтобы очищенная полоса была ровной и не было огрехов. Во-вторых, надо было создавать определённое давление щёток машинки на борт (слабо – не очистишь, сильно – сдерёшь вместе с водорослью краску). И, в-третьих, ротор машинки вращается в одну сторону, а водолаз, естественно, должен вращаться по законам механики в другую, и этот момент надо компенсировать. Для реализации этих трёх задач имелся только один орган – ноги в ластах. Почему-то вспомнилась работа космонавта в открытом космосе. Но там вентилируемый скафандр, совсем другой уровень техники, не говоря уже о зарплате. Короче, проработав минут двадцать, я выдохся полностью, о качестве умолчу. А мужики работали по три часа безвылазно. Наверх я выполз мокрый до нитки, с помощью страхующего, кое-как по трапу рефрижератора выбрался на берег и доковылял до сарайчика, где у ребят стоял электрообогреватель-козёл – пока добирался, продрог до костей.

Потом поговорил я и с начальством, в том числе, и с министерским, и была статья «Рабочий подводного цеха», и решение главка, о выделении валюты на приобретение оборудования, и решение севастопольского начальства о выделении участку подводной очистки водолазного бота. Всю весну мы переписывались и перезванивались с Андреем и решили, что я подъеду, когда всё будет готово. Дело затягивалось, так уж на Руси у чиновников положено, и к лету ничего не поступило. Оборудование и бот появились поздней осенью, где-то ближе к зиме. А 19 октября Андрей погиб на очистке крейсере «Дзержинский» от баротравмы. Телефона не было, и спохватились поздно. Он погиб, выполняя левую неплановую работу - военные в оплату обещали снабдить участок шлангами, которых катастрофически не хватало. Я прошу вдуматься в эти слова: незаконная работа, «халтура» для пользы родины. Это не было коммунистическим воспитанием, нет. Здесь был мужской характер, ответственность за людей и любовь к этой, страшной для многих среде, которая зовётся морем.

Он погиб в море, как моряк в самом расцвете сил и молодости, погиб в день рождения, прожив на свете ровно 32 года. У него были обширные планы, вовсе не собирался он всю жизнь чистить пароходы. Он переписывался с питерцами, планировал какие-то экспедиции с морскими биологами, с полярниками, интересовался глубоководными погружениями и опробовал себя в этом деле. Я всего не знаю, он предпочитал не говорить о том, что ещё не продумал. Он много успел и столько же, если не больше, не успел.

И каждый раз, попадая в Севастополь, мы с бывшим экипажем уже списанного и порезанного водолазного бота, носившего его имя, идём на Пятый километр Балаклавского шоссе, где на кладбище под сенью медного трехболтового шлема нашёл свой последний причал Водяной, человек, рождённый для моря и взятый морем.

Ксива

Без бумажки ты букашка,
а с бумажкой - человек.
Советская (и не только) народная мудрость

Хлопнули двери и электричка, плавно тронулась от вокзала набирая ход. "Следующая станция... “ - и гнусный электрический голос назвал одну из станций метро. Конечно, можно было бы поехать от нее, подумалось, конечно, но не сегодня. А за окнами пролетал вторчерметовский пейзаж ближнего Подмосковья, и если не поднимать глаз особенно высоко и не видеть останкинской телебашни и различных высоких новых зданий можно было подумать, что за окном 56-й год и еду я подавать документы, и в голове слегка гудит не от давления, а от легкого похмелья выпускного вечера и в аккуратный папке с ботиночными тесемками лежат аттестат, паспорт и характеристика, выхлопотанная мне нашим математиком у классной руководительницы - исторички (с такой как дала мне она сама: несдержан, местами склонен к демагогии, не приняли бы даже в тюрьму, как шутили мои одноклассники).

Ну, вот опять понесло на воспоминания, хотя сегодня это не грех - как никак три десятилетия с той поры как закончили мы нашу трижды не орденоносную, имени никому "альму матерь”. Она и сейчас имени никому, правда, орден лет 25 тому назад ректор у ЦК и Совмина выпросил, да нам то это все равно, не за эту же железку мы свое гнездо любим и как кулик хвалим.

Во время подачи документов случился со мной маленький казус: права все же, видимо, была историчка - склонен к демагогии, есть грех. Просматривая мою автобиографию, которую я написал по образцу, вывешенному на стенке, секретарь приемной комиссии наткнулась на фразу: "Моя мать Южинская Юлия Григорьевна родилась в 1910 г. в городе Дрезден". Унылая дама, как мне тогда показалось постбальзаковского возраста, споткнувшись, тут же задала вопрос: "Дрезден это немецкий город?" "Нет, это в Тульской губернии, - ответил я, и увидел дикое возмущение в ее глазах, цвета вялого соленого огурца.

Поняв, что хватил лишку и даже струхнув маленько, я заметил: "Ну конечно Германия!", но это было еще не все. "ГДР или ФРГ?", - очередной вопрос поверг меня в полное недоумение. Я, было, снова решил пошутить насчет Вильгельма и империи, но по глазам секретаря понял, что мой юмор может стать юмором висельника и с четкостью отличника или, если угодно, Швейка, ответил: «В настоящее время город Дрезден находится на территории ГДР". "Вот так и пишите", - был ответ. Лет пять назад выиграл я на этом бутылку французского коньяка - однокурсник мой, нынешний членкор Коля Кузин, он теперь там и декан и зав кафедрой, как-то за одним веселым столом не поверил, что у меня в автобиографии написано "Моя мать родилась в 1910 году в Германской Демократической Республике" и мы поспорили на ту бутылку, и он на другой же день попросил из архива мое личное дело, и потом хохотал над ним как безумный, так что даже секретарша его Сонечка заглянула в кабинет, узнать, что такое с шефом приключилось.

Между тем колеса постукивали, вопреки логике возвращая в настоящее из давно прошедшего: в понедельник надо звонить этим долбаным пожарникам в их институт, они полтора месяца не могут дать заключение на новые плитки для компьютерного зала. Только и делов, что сжечь в спецпечке штук пять плиток, и записать время горения. И договор с ними есть, и бабки перечислили, а тянут кота за это самое и изображают большую науку. Вот из-за этого наш зам по общим и навесил на меня этот хомут - проблема сам видишь научная Григорий Борисович, вот ты их там и уболтай как-нибудь. Я бы послал его с охотой, это не заржавеет, да вся беда в том, что зал этот и весь комплекс, что в нем ставят нам самим позарез нужен - три года пахали, как сумасшедшие, два инфаркта в команде нашей было, и из-за этих плиток дело стало. Нет, пожарников надо было добить в их же логове. Так Илья, друг и сокурсник любил говорить, пока живой был. Нет Ильи, пятнадцать лет отмотало, как закопали мы его между двумя рябинами на кладбище, кстати, недалеко от института. Сегодня зайдем с мужиками, помянем, дело ясное. Правда так колхозом мне лично не по душе, другое дело один, каждый его день рождения прихожу, сажусь на оградку: лавочка была, да какая-то сволочь скоммуниздила, а мне все недосуг новую поставить. Сяду, вот так значит, мерзавчик из кармана достану, половину в себя, половину на камень его плесну, и той же рябинкой закушу. Сижу, на камень смотрю, на фото, что мама его поставила. Бородатый, а молодой и взгляд прищуренный - сейчас такое скажет, туши свет, не зря же при жизни прозвище его было Желчный Пузырь. Посидим мы вот так с ним вроде бы на пару, потом скажешь: " Ну, Илюша, потопал я, знал бы ты старик, что на этом свете твориться... даже жаловаться тебе не хочется".

Так вот насчет логова и пожарников - вот где они у меня сидят. Правда, сослуживец мой, младший собрат по оружию Шурик Поярков по прозвищу Пилюля (это у меня с детсада привычка дурацкая прозвища давать), так вот Шурик, а он не по возрасту обстоятелен и рассудителен, еще вчера мне сказал: «Борисыч, вы не кипятитесь, а вспомните с кем учились и найдете нужного человечка на пожарников». К нашей "альма-маме" Пилюля относится с пиететом, хотя сам кончал ныне заграничный, а когда-то Алма-атинский университет. Я, конечно, на него набросился, дескать, пошел ты, я с пожарниками и ментами не учился, а он уперся как бык и свое гнет. Вспомнил сейчас об этом и представил почему-то нашего Тольку Бульдозера (тоже кличка) в коем, как говорил Илья полтора центнера живого веса, не считая дерьма и идей, и привиделся мне Бульдозер в виде гаишника с палкой на перекрестке - зрелище конечно не для слабонервных.

"Осторожно, двери закрываются", - и электричка тронулась дальше. В вагон вошли несколько новых пассажиров. Один полноватый с короткой шеей и солидной плешью в толстых роговых очках показался знакомым. Мама родная, неужели Димка Поладьев... С Димкой у нас на четвертом курсе случилась почти детективная история. А дело все в том было, что в нашей группе три Евгения было. И, чтобы их не путать, надо было каждого как-то индивидуально обозначить. Вот тут-то прозвища и пригодились бы, да нет, заело - не прилипало ничего, и решение постепенно пришло само собой: Женька, Жека и Джек. Это тогда на первом курсе мы с английским еще не в ладах были и думали, что прозвали Женьку Баулина на американский лад, хотя Евгению в английском ближе всего Юджин.

Так с Димкой вот что вышло. На четвертом мы уже четыре дня в неделю проводили не в "альме-матери", а на практике в секретном подмосковном ящике, который мы все, продолжая эти секретные игры, называли "Африкой". Начальство об этом, конечно, знало и безмолвно одобряло нашу конспирацию. Теперь-то эту Африку чуть каждую не каждый день по телевизору показывают, все стремятся наши высокие технологии Западу показать, а тогда ни-ни, тсс..., то, что не должен знать враг, не рассказывай и другу.

Идет, значит, Димка Поладьев по африканской территории, торопится, под мышкой у него конспект лекций профессора нашего любимого Гантмахера Феликса Рувимовича (за глаза все его Херувимычем звали). Лекции по аналитической механике, на синьке отснятые. Нынешние молодые не поверят, что никаких ксероксов, ризографов да факсов четверть века назад и в помине не было. С этими лекциями входит Димка решительно так в проходную, а Женька Баулин его уже за территорией ждет, потому, как раньше вышел в рабочей столовой заправится, где дешево и сердито. А дальше их путь на электричку, не то потом перерыв и битый час ждать на платформе и в общагу приедешь затемно.

Заходит Поладьев в ячейку, и протягивает солдатику свой картонный пропуск (пропуск этот за территорию никогда не выносился: пришел - получил, ушел - сдал), солдат берет пропуск, смотрит на фотографию, там Димка, и уже почти сует его в ячейку и вдруг краем глаза видит, что пропуск этот в нашу институтскую общагу, а они действительно здорово похожи были и Димка просто зевнул и не ту картонку охраннику сунул. А тот уже педаль нажал, Димку через турникет выпустил, но как подмену приметил, заорал "Стой!" и чуть не по пояс из окошка своего вылез и нарушителя за воротник хвать. "Ты чего суешь!", Димку не выпускает и пропуск ему в нос тычет. Димка ошибку свою понял, извини, говорит и нужный пропуск из кармана тащит. Но солдат Поладьева не отпускает и тревожную кнопку жмет. Димка, не понимающий своего греха и на электричку спешащий, тут и ляпнул: "Пустите, меня там Джек ждет!" У солдатика и вовсе глаза по блюдцу и чудились уже ему, наверное, наградные часы и внеочередной отпуск на родину.

Тут караул подоспел, и отконвоировали Димку к заму по режиму - главному "африканскому" гебисту. Ему уже все доложили и про Джека тоже. "Скажите мне Поладьев, только честно, - по-отечески начал он, - кто поручил вам вынести спецпропуск за территорию режимного предприятия". Положение было идиотское и Димка долго канючил про свои "минус пять диоптрий", про явное сходство пропусков, подробно объяснил про трех Евгениев, и все это естественно в письменной форме, и только затем был отпущен с обещанием сообщить в институт.

Джек, естественно, его не дождался, опоздал на электричку, а сам кандидат в наймиты ЦРУ попал в общагу едва ли не в полночь. Ребята хохотали над рассказом бедолаги, а кое-кто и возмущался, благо на дворе была хрущевская оттепель и нам, восторженным губошлепам, казалось, что всесилию могущественной конторы скоро придет конец. Это потом, когда жизнь нам многим по губам надавала, мы кое-что поняли, а тогда мы кипели благородным гневом...

Больше всех возмущался Димка, ставший на некоторое время предметом насмешек. Ну, в институт, конечно, сообщили, но директор (ректоров тогда еще не было) наш все спустил на тормозах. Помогло и то, что "африканский" режимщик потребовал от директора сменить вид пропусков в общежитие, на что директор, отставной авиационный генерал, в свое время балтийским матросиком бравший Зимний, ответил резонно, что у крупного предприятия, имеющего хорошую полиграфическую базу, больше возможности переделать небольшое количество временных пропусков на территорию, нежели вузу переделывать две с половиной тысячи пропусков в общежитие. Генерал был стреляный воробей, не робевший в свое время даже на докладах у Сталина. А Поладьеву закатали для порядку выговор без занесения за небрежное обращение с документами.

А это и, правда Поладьев впереди уселся, не увидел меня слепота куриная, ну и не надо. По этой дороге я хотел один доехать до места, хотя жив бы Илья, вместе бы поехали, а на нет и суда нет. Пока я так рассуждал да вспоминал, и вовсе приехали, вон уже и корпуса общежитейские видны: наши старенькие четырехэтажки и новый девятиэтажный - гордость нового ректора. На лифтной шахте - она отдельно из здания выступает от крыши до земли краской красной из баллончика, за версту видать, лозунг намалеван: "Все в кайф, все в жилу, все в дугу!" Эх, подумал я, видел бы Илья этот крик современной юной души, плод напряжения спинного мозга и прямой кишки, а именно в этих выражениях он оценивал подобные перлы. Впрочем, ворчать на молодежь - занятие бессмысленное, и даже дело не в том прав ты или не прав, а просто толку никакого, да и по одному уроду обо всех выводы делать - это просто ненаучный подход.

Приехали, народ вываливается потихоньку - в разных вагонах ехали, да и рановато еще - следующая электричка минут через двадцать - прямо к юбилейному столу успеешь, на этой приехали первые ласточки. Черт те что, половину народу и не узнать: лысые, седые, кто раздался, кто наоборот подсох.

Однако узнают потихоньку, обнимаются и даже кое-кто целуется, стареем, становимся сентиментальными. А вон и Бульдозер над всеми возвышается, этот всегда, хоть на вокзал, хоть на семинар, хоть в театр, всегда за полчаса является. Сейчас он увидит меня и заорет на всю улицу "Здорово, твою мать" и прибавит еще парочку совершенно невыносимых словосочетаний. Самое удивительное, что у него это звучит не грубо и, если угодно, интеллигентно и никто на него, даже женщины в его лаборатории не обижаются. Хотя может и по заду похлопать прилюдно, а ребят своих материт ехидно и часто, а ведь никто не обижается. Знают, что это для виду только: со своей молодежью носится Бульдозер как курица с яйцом - если там диссертация или что, он больше самого героя переживает и заранее оппонентам печень проест и соломки везде подстелет, оно и правда, работы из-под него выходят классные - халтуры у своих он не допускает и всегда вытрясет из аспиранта все по первому разряду. И в дружбе Бульдозер надежен как скала. Сколько знаю его - ни разу не подвел, а ведь за годы эти чего только не случалось - он всегда в самые паскудные минуты рядом был и не просто был.

Да что говорить денег мы больших не нажили, да и в чины большие не все вышли, а друзьями бог не обидел, впрочем, бог здесь не причем - "альма-матерь" наша нам, по крайней мере, многим, дружбу эту подарила. За что и пользуется у нас любовью бесконечной.

Тут все к столовой подгребать потихоньку стали, и кто-то уже наверх в зал пошел, и вдруг "волга" белая старенькая подъезжает и из нее такой крупный мужчина вылезает, вылезает и покряхтывает. Да это же декан наш драгоценный Иван Владимирович Носов пожаловал. "Ну, злодеи здравствуйте!", - это он нас всегда злодеями звал, порой и неразумными злодеями. Сам он тоже из летунов бывших, инженер-испытатель, и наш директор генерал его притащил в деканат уже кандидатом наук. "Я ребята с вами боржомчику попить приехал, после инфаркта я, да на вас злодеев полюбоваться. Вон Федор пузо-то отрастил какое директорское. "Иван Владимыч, он и впрямь директор, - окучивает автоматизацию лесов российских.", "Да уж слышал, как треплют его олухи эти и в газетах и по телевизору, да ты плюнь и не тушуйся, правда-то выплывет" "Хорошо бы при жизни", - это Федя ему в ответ. Как его не понять: вцепились, как кобели, рвут, как могут. Особенно этот - из бывших вожачков комсомольских. Маневр понятен - отвлечь внимание, и тут уж хапай по полной. Это порода такая - вожачки комсомольские: первый к кассе, последний к лопате, да активисток на загородных семинарах по обмену опытом потреблять с пользой для рабочего дела - вот и весь нехитрый символ веры. Когда же рынок грянул - эти деятели первыми научились деньги из воздуха делать на чужом горбу. У них всегда было разделение труда: простяки на БАМе комаров кормят, а они в международных лагерях дружбы передовые идеи пропагандируют. Где-нибудь в Варне, Дубровнике или в Гаване.

Но это так, к слову, а крови они Федьке здорово попортили, даром, что пузо отрастил. А когда институт кончал, был тощий, кудрявый - вообще-то он казачьих кровей. Летом после диплома он в первый раз женился на подруге Илюхиной половины и женился скоропостижно как-то - мы с Ильей на югах были и узнали совсем случайно: по телефону в Москву звякнули, и Милка Илюшкина и выдала нам, так, мол, и так. Ну, на торжества мы не успели, но телеграмму отбили: "Мы эту светлую минуту душою вами телом тута".

Осенью, как уже в аспирантуре были, делегировал нас курс Ивану Владимировичу подарок вручить по поводу его от нас избавления, делегировали меня, Федьку и Геру Краюшина, старосту курса, царство ему небесное, тоже уж пару лет назад умер. По поводу состава нашей делегации Илья сказал так: "Все правильно, вы люди проверенные, вы водку пьете, а для меня пьянка - всегда жранка, я только закусь переводить буду". "Да, что ты, мы вручим сувенир и домой сразу, - Федька вообще молодожен, а у меня, сам знаешь половина в положении, так что сразу к очагам." "Да, уж народ солидный, чего там!"

Купили мы на общественные деньги дефицитную "Спидолу", приемник транзисторный, выгравировали на панели "Отцу родному, Ивану Владимировичу от неразумных злодеев образца 1957-1963 годов", а деньги еще остались и на них, ох прав Илья был, присовокупили еще в Столешниковом бутылку коньяку французского "Фине-шампань", очень благородный и доступный напиток был. Вот с этим подарочным набором и завалились мы к Носову, благо жил он в институтском доме, в двух шагах от лабораторного корпуса, и вправду собирались тут же назад, но Иван Владимирович, как-то сразу возбудился и тут же вызвал на помощь жену, которая была у подруги в соседнем подъезде. "Вера, тут же домой - ребята пришли!" - много, видать, мы все для него значили и не зря он в "родных отцах" числился. Пришла Вера Николаевна, Носов распахнул холодильник, у нашего француза появились армянский друг с московской подружкой, и через десять минут стол ломился от закусок и разных домашних солений. Не прошло и пары часов, как мы поняли разницу между нами - теоретиками и летным инженером-испытателем. Выпив и за науку, и за наш курс, и за самого Носова, и за профессуру, мы ощутили эту разницу весьма предметно, кроме, разве что, Федьки, у которого способность к ощущению пропала вовсе. Осоловелыми глазами взирал он на окружающую действительность и нес околесицу. Такого к беременной жене нельзя пускать - скинет, - сказал Носов, - вот что злодеи, может его у меня положить, если уж так и позвонить нельзя, а утром я ему справку выпишу и деканатской печатью заверим. Тоже плохо, всю ночь ждать будет, психовать еще хуже...

Тут Федя-то совсем похужал и Иван Владимирович сгреб его в охапку, поволок в ванну, где, взяв бедолагу как огнетушитель - за штаны и за шиворот держал его так над ванной минут пять, пока закуска покидала это утомленное тело. После чего в дело пошел нашатырь, крепкий чай и мы все-таки успели на последнюю электричку, и на такси от вокзала доставили Федора к драгоценной супруге, и я на той же машине домой добрался. Теперь-то “дяде Ване” Федьку нипочем не удержать - и мотор сдал и в Федоре Сергеевиче добрый центнер, едва не вдвое больше, чем тридцать лет назад.

А народ уже за стол садится и Носова с Бульдозером понятно в середину. Гарик Федлер стакан полный налил и, подняв его, выступил с предложением дельным: “ Господа ребята, поскольку многие друг дружку узнать не могут, есть предложение, пусть каждый встанет и представится, а ты Бульдозер можешь сидеть спокойно!

И вот встаем мы все по очереди, господи, старье-то какое, однако, однако вот они, те, кто и космос обеспечивал и оборону - на наших инфарктах всё это и держалось. Правда, потом оказалось, что это и не нужно никому, зря, мол, мужики упирались. Оно и правда, может быть и не нужно, да кто же знал - не мы это решали, а те же начальники, комсомольцы двадцатых, одна извилина на всё политбюро! Мы, впрочем, тоже хороши - на голый крючок клюнули и вкалывали как лошади, нечто вроде спортивной гонки с американцами, и ничего, марку не уронили, как Высоцкий пел «А наши ребята за туже зарплату!» Впрочем, тут он загнул - за те бабки, что мой аналог у Боинга получал, весь мой отдел содержать можно было, даже с премиями. Да не в одних деньгах дело, что было, то было, сидит гордость науки российской и оборонной промышленности, различных званий и наград удостоенная, водку пьет из граненных столовницких стаканов, за науку пьют, за тех, кто уже не с нами, и говорят громко, и спорят, и власти костерят (есть за что), детей и внуков обсуждают, шумно, но не очень весело, да уж как есть. Кстати, как ехать сюда, а время то летнее, подумал, многие ли ордена да медали нацепят - сам свою лауреатскую всего два раза одевал: когда в Кремле вручали, да когда ходил по поводу Илюшкиной дочки в институт хлопотать, а так в столе валяется, потемнела от времени. Когда уже за столом сидели заметил я, что у Юры Пишина прямо на летней рубахе блямба какая-то болтается - медаль, не медаль, а нечто с птичкой и колодочка металлическая. Я и спросить не успел, как Витька Большаков эту птичку углядел и спрашивает: “Это у тебя что?”, а тот так солидно “Заслуженный изобретатель СССР”. Витька возьми и брякни: “Так это ты СССР изобрел?” Народ, вокруг конечно заржал, а Пишин обиделся, но потом смеялся со всеми вместе. В общем, сидели, как сидели, как сидят на Руси испокон веку, хотя я таких колхозных посиделок не поклонник.

Однако всему на свете конец бывает, уже люди отваливать от стола стали, уже “дядя Ваня” исчез по-английски, не прощаясь, наконец, все вышли на улицу, и большая группа потихоньку двинулась в сторону кладбища - Илью навестить. Вел их я, понятно - дорога знакомая. Пока шли - шумели, Вовка Грач даже упал разок, и лоб себе о ветку ссадил, видать много на грудь принял. А как дошли - все как-то сразу примолкли, стоят, не знают, что и сказать, так, мол, и так, вот ведь как, и с ноги на ногу переминаются. Затем выпили, помянули, я Илюхиной фотографии подмигнул тихонько, мол, извини старик - перебрал народ маленько. И назад на станцию. Грач еще пару раз кувыркался, но до станции добрались и на электричку мы его усадили. Ребята на площадку вышли перекурить, а я Грача остался у окошка фиксировать. Тут и приключилась на площадке история. Где-то уже недалеко от вокзала вваливается ОМОН - пятнистые, как гиены, автоматы, бронежилеты, даже наручники к ремням приторочены. И что они видят на площадке - типично криминальную ситуацию: пятеро старперов явно замышляют недоброе и нагло курят. ОМОН приготовился быть на посту. Алик Малютин, он моложе других казался - румяный, волос куча и почти ни одной морщинки, решил вызвать огонь на себя и неуловимым движением выщелкнул сигарету в выбитое окно, фокус этот он еще на институтском коменданте Хасане отработал, “Кто курит, я курю?” и так нахально на патруль поглядывает. Это уже было выше сил блюстителей порядка, и старшой заорал: ”Руки на стенку, предъявить документы!” Пришлось подчиниться, но доставать документы из карманов, держа руки на стене затруднительно, это и сержанту понятно, поэтому сержант полез во внутренний карман пиджака Димки Поладьева, а второй полез к Коле Лентовскому, который вообще не курил. Доставши корочку, первый сержант раскрыл ее и лицо его приняло выражение человека случайно наступившего на змею «Извините, товарищ полковник», - сдавленным голосом пробормотал он, но самое интересное, что со вторым сержантом произошло то же самое, правда, он был вдвое многословнее. «Виноват, товарищ полковник, разрешите идти?» «Проходи, только мигом», - почти добродушно проворчал полковник генштаба Николай Петрович Лентовский и ОМОН как ветром сдуло. Мы, сидевшие в вагоне, видели только, как они продефилировали в хорошем темпе мимо нас и исчезли как сон. Тут же с площадки вернулись хохочущие мужики, горячо обсуждавшие событие. «Колька что, а Димка то вообще полковник МВД», - хохотал до слёз Алик. «Димка, ты, что и вправду мент?» - бестактно спросил начавший трезветь Грач. «Какой я тебе мент, я в противопожарном институте доктор наук, главный научный сотрудник. После института в КБ занимался распространением пламени, потом жить было негде, пошел в пожарный институт бороться с этим распространением, так там сразу двухкомнатную дали, А ты мент, мент!» А я, я старый дурак сидел как громом пораженный и мысленно извинялся перед Пилюлей, Шуриком Поярковым, ведь он прав оказался, прекрасный институт я закончил - понадобился пожарный и вот он тут как тут, сидит улыбается, щурит свои “минус пять диоптрий”. О том, что на следующий же день нужный капитан был найден, вздрючен и в скором времени спалил наши плитки в срок и с высоким качеством я умолчу, это и сержанту ясно. И вообще умолкаю, потому, как доехали мы без приключений все, все и даже протрезвевший Вовка Грач. И пошла, поехала наша жизнь дальше без особых приключений. Да, одно забыл сказать, Джек Баулин на той встрече отсутствовал по понятной причине, даже по двум причинам: во-первых, он был занят на работе, а во-вторых, не знал о встрече, так как в штат Висконсин, где Баулин содержит сеть супермаркетов и два стрип-клуба, ему никто не удосужился сообщить, а то бы он, чем черт не шутит, глядишь и прилетел бы. Нет, все-таки тот “африканский” режимщик докой оказался: не наш человек ждал Димку Поладьева за проходной у рабочей столовой.

Солёный снег

Все малыши так хороши,
Все малыши добрые,
Но не спеши, дай мне ответ,
Откуда плохие взрослые?

Сергей Матвиенко

Сергей Матвиенко

Сырая зима в Москве - наказание за грехи наши. Серый рыхлый снег пополам с солью, пробки на магистралях, звон сталкивающихся бамперов, сопровождающийся натужными гудками и не менее солёными, чем снег водительскими монологами и диалогами - эта зимняя сырая московская симфония у меня вызывает самые гнусные мысли. Хочется совершать какие-то невероятные деяния, например, напиться или повеситься. Вот и сегодня брёл я от станции метро “Каширская” по этой жуткой каше к высокому серому корпусу, в котором угнездилась крупная коммерческая фирма, потеснившая бывший “почтовый ящик”. Потеснившая, став его совладельцем. Самое любопытное, что хозяином этой фирмы был совсем молодой парень, бывший сотрудник этого ”ящика”, выпускник нашей альма-мамки, правда, родился он в тот год, когда мы получали дипломы. Я вообще с трудом понимаю этот термин - кончили один институт, и мы-то кончили совсем не тот институт, в который поступили в первый год хрущёвской оттепели. Какое это было время - счастье наше было безмерно. И тому были причины. Мы молоды, да что там молоды, мы просто юны, мы студенты, и не абы какого. А легендарного Физтеха, о коем “разным прочим” и не всё-то знать положено! Слова программной песни “Хорошо физтехом стать - МГУ придатком звать” мы выучили раньше, чем теорему Коши, нас просто распирало от возможности видеть в коридоре живого Капицу, не очевидно-невероятного Капицу - младшего, а самого легендарного Деда Петю. Мы, конечно, все кипели благородным желанием двигать науку, быть достойным этой живой легенды. Тем более времена, по нашим понятиям наступали прекрасные, а то как? С культом личности покончено, покончено раз и навсегда, вся гнусность, выпавшая на долю наших отцов и дедов канула в вечность, начинается новая жизнь, Жизнь, где основной движущей и руководящей силой будут люди думающие, люди науки, то есть, жаждали мы технократии, просвещённой технократии. Мы рвались к власти, в самом бескорыстном смысле этого слова, мы хотели трудиться до седьмого пота, нет не для себя, не для семьи - для родины, как минимум, а вообще-то для всего человечества...

Кухня в нашем общежитии. Она отдана под редакцию факультетской газеты. Полумрак - всё освещение обеспечивает свеча, вставленная в номер дома, сворованного со старенького дома №9 по Горбатому переулку во время ночной прогулки по Пресненским задворкам. Детство, романтика, наверное, да. Однако свеча по молчаливому уговору требовала полной откровенности, и она - эта откровенность была. В углу кухонный титан, он включён и в него заброшено пара пачек молотого кофе. Бурда при этом получалось невероятная, но нам нравилось: кофе из титана - это круто, изъясняясь языком наших внуков.

Такая же бурда, если честно говорить была в наших головах: господи какую же мы “чушь прекрасную несли”. Очарование юности заключается в том, видимо, что наряду с физическим здоровьем начинает появляться уверенность в себе, некая матёрость, а у нас она подогревалась сознанием элитарности нашей альма-матер. Ещё бы, только недавно полетел первый спутник, и хотя лейтенант Гагарин ещё ничего не ведал о своём легендарном будущем, мы то знали, что мы именно, а никто другой поведёт его (конкретная фамилия не имела значения) к Луне, Марсу и далее везде. Первые ростки своих основательных (в будущем) познаний мы уверенно переносили на совсем иные, отличные от нашей, области человеческой деятельности и науки. Мы уже читали, кто ухитрился достать, Ницше, Спенсера, Фишера, бойко рассуждали о Маккиавели, благо, его усатый и извращённый последователь был у всех на слуху и отдал богу, а вернее дьяволу, душу лет пять назад.

Все эти наши рассуждения, конечно же, носили сугубо теоретический характер, как показало время. И дело даже не в том, что на Луну полетели не мы, а на Марс и сегодня не ступала нога человека. И наши детские надежды на науку были только прекрасными мечтами. Да, познание прекрасно – оно даёт истинное наслаждение, это своего рода наркотик, и те, кто сегодня в наше жуткое время перемен занимается наукой за увесистую «фигу», выделяемую благодарным отечеством – настоящий наркоман. Вот Толик Бубенин, дорогой мой Бульдозер, наверное и в концлагере занимался бы своей механикой сплошной среды. Одна научно-коммерческая дама, которой я пытался пристроить Толину разработку, а она была ей нужна, да денег на сторонние услуги не хватало, и Толик работал, что называется «за спасибо» - просто интересно ему было. Так вот, дамочка эта как-то при встрече со мной без всякой иронии, а скорее с восхищением, сказала: «Знаете Игорь Борисович, пока на свете ещё живы Анатолии Витальевичи, русская наука не сгинет, а после…»

После, после…после выжженное поле останется – самым молодым Толькиным ребятам по полтиннику, ещё студенты и аспиранты, правда, имеются, да они все табуном по банкам, да по компьютерным конторам разбегаются. Всё одно, как из пушек по воробьям, и вся сплошная среда к соответствующей матушке. А ведь самолёты пока летают, вроде и новые строить собираются, вчера по телевизору мой бывший генеральный конструктор об этом пел очень красиво. А без Толькиной аэродинамики куда они денутся, пока старым жиром живут, а дальше то как? Похоже, над этим пока не задумываются…

Вот с такими-то размышлениями месил я солёный столичный снег. К молодому бизнесмену был я приглашён для некой деловой беседы, что было, кстати, так как с делами было неважно – в достославном академическом институте платили такие крохи, что и деньгами считать нельзя, а внедренческая фирма, созданная нами для продажи своих результатов еле дышала – коммерсанты мы были те ещё. С совковых времён привыкли отдавать свои труды за зарплату, разве что акт о внедрении просили, кому для диссертации надобность в том была. А вот теперь нашлись люди, из наших же, их физтехов, которые создавали новый венчурный фонд развития высоких технологий, фонд коммерческий, с перспективой хорошей прибыли через несколько лет. Вот я и шёл пригласить нашего юного собрата олигарха поучаствовать.

Замызганная проходная «почтового ящика», тусклый свет, толстые тётки пенсионного возраста на вахте, всё постарело: и стены, и кассеты с пропусками, и тётки, и сам «ящик». И это была какая-то неблагородная старость, не такая романтичная, как в старых храмах и руинах замков, нет - обшарпанность и нищенство сквозили из всех щелей. Пропуск на меня был выписан, никаких командировок и предписаний не требовалось, и заспанная вахтёрша с пустой кобурой на боку пробормотала: «Второй корпус, налево по двору…» Я вышел на улицу и побрёл по захламленной, неубранной территории – только от въездных ворот тянулась ровная укатанная дорожка для автомобиля. А кругом в хаотическом беспорядке были разбросаны ржавые отходы научной и конструкторской оборонной мысли. Что же ваяют здесь люди сейчас при новых хозяевах?

Внешний вход в корпус был тоже невзрачен, но, едва переступив порог, я понял, что попал в другой мир. В чистом предбаннике меня встретила парочка молодых, упитанных «внучков» тех бабулек, что сидели на проходной. Один из них повелительно боднул стриженой головой и попросил документы, контраст был разительный. С проверенными документами второй проводил меня до лифта и сказал: «Второй этаж!» Обалдев от предупредительности, я нажал кнопку и через несколько мгновений дверь распахнулась и я очутился в очередном «предбаннике». Здешние «внучки» были уже не в униформе, а в добротных костюмах и пахли дорогим парфюмом. Первый, как и положено, проверил мои бумаги, но оставил их у себя, второй же, сказал «вас ждут» и нажал кнопку на пульте огромной двери. Оттуда бесшумно появилась очаровательное создание и с улыбкой пригласило меня войти. Я был препровождён через приёмную в специальное, как я понял, помещение для ожидания. Создание сладчайшим голоском сообщило, что Виталий Никитич извиняется (на часах высветилось назначенное время встречи) и примет меня через десять минут. Мне были предложены кофе, чай и любое питьё на выбор. Попросив кофейку, я подробно оглядел помещение без окон. Чем-то оно напоминало восточный рай из мультика. Журчали подсвеченные фонтанчики, за стёклами трёх больших аквариумов бесшумно скользили разноцветные рыбки, по-моему, были даже птицы. Приглушённая очень приятная музыка дополняла картину. Через минуту, не более, очень в карту с окружающей действительностью появилась уже знакомая гурия с чашечкой кофе на подносике.

Ах, кофе, кофе. Милый и ароматный наркотик бедуинов! В годы нашей юности он был знаковым напитком, подразумевавшим некоторое, если не диссидентство, то независимость и отсутствие коллаборационизма.

Взяв тоненькую чашечку за ручку, я слегка прикрыл глаза, разве плохо подремать в раю, и тут же в мозгу как бы щёлкнул переключатель и исчезли, как не было, рыбки с птичками и вместо аквариума заблестел потёртыми никелированными боками кухонный титан и забилась в мозгу оплывающая свеча в домовом номере. За окном с немытой рамой падал на долгопрудненскую грязь мокрый мартовский снег, и тусклый огонёк свечи отражался в глазах моих друзей. Они сгрудились вокруг титана и на столе не только кофе, но и более серьёзное питьё. Все ребята пострижены наголо. Это не мода, просто было заключено мальчишеское пари: к определённому дню все стригутся, каждый не постригшийся ставит каждому постригшемуся бутылку на выбор победителя, что не освобождало от необходимости постричься. Постриглись почти все, промашку допустил только будущий академик Володя Листов, он был уже аспирантом и задержался на полигоне, где взрывал чего-то на пользу советской науки. Бутылки на нашем столе: коньяк, «Хванчкара» и прочие изыски - это и есть Володин штраф, урезавший его стипендию, ради украшения нашего собрания. Единственной, кому не надо было стричься и по понятной причине, так это Тонечке Звонарёвой, ныне профессору кафедры математики в нашей «альме – маме». Вот сидит она в уголке, никакая ещё не профессор, да и Володька не академик, и Гарик не маститый журналист, они ещё, на взгляд какого-нибудь сноба, просто никто, да что этот сноб понимает? Мои друзья спорят о многом и разном, а вообще-то о судьбах даже не родины, а всего мира. Тот, кто сочтёт это напыщенностью и бравадой – глубоко не прав. Они действительно думают об этом, думают с искренней заинтересованностью и абсолютным бескорыстием. Они молоды, умны, уже не плохо образованы и справедливо считают, что будущее этого мира принадлежит им. И в этом-то они и не правы. Будущее никогда не принадлежало, и никогда не будет принадлежать таким, как они. Они будут только приближать его своими умными головами, натренированными на решение любых задач, поставленных природой и такими порой беспомощными и наивными при встрече с хитрым злом. Это они научились добывать огонь, а зло после жгло на нём людей и книги. Это они изобрели колесо, а колесовали на нём те, другие. Это они придумали периодическую систему, а другие наладили производство и сбыт наркотиков. Это они изобрели порох и поняли природу ядерной энергии, а те другие наделали оружие для убийства. Нет, мир и будущее всегда принадлежало тем другим. Именно ощущение и осознание этого, пришедшие намного позднее того кухонного вечера, наверное, и развело меня с Богом. В самом широком смысле этого слова: и с суровым Богом моих пращуров, и с Йешуа из Назарета и вообще со всем Пантеоном. И неверие моё, отнюдь не атеизм, ибо атеист свято верит, что Бога нет, а я и в это не верю за отсутствием доказательств. Но главное: Мудрый, Справедливый и Всесильный, как мог допустить, что в мире, созданном им, хитрое паскудство будет брать верх над благородством разума, вот это не укладывалось в голове.

И тут раздался голосок гурии: «Игорь Борисович, Виталий Никитич ждёт Вас!» И я вошёл в очень красивый, так называемый малый кабинет. Большой, он потом показал его мне, был фактически залом для заседаний всяких советов директоров, правлений и прочих органов, которые возглавлял хозяин этих апартаментов.

Так вот, хозяин принял меня в этом малом кабинете весьма радушно, остановившись на том факте, что родился он в тот год, когда я защитил диплом, видать помощники его навели справки в клубе выпускников, где имелась своя база данных. Виталий Никитич был одет в строгий тёмно-серый костюм, на крахмальных манжетах сорочки и на дорогом синем галстуке в виде запонок и булавки горела золотом буква "ħ" - постоянная Планка, символ физтеха, красовавшийся на наших значках. Правда, появился он каких – ни будь лет двадцать пять тому назад, до того были значки с «импульсом», значки разного цвета, в зависимости от факультета. А это в свою очередь пошло с тех доисторических времён, когда значками служили маленькие радиосопротивления на двух проволочных ножках. Голубые – и для аэромехаников, зелёные для физиков, красные для радиотехников и белые для физхимиков – всего было четыре факультета. Давно канули в Лету те времена «золотого физтеха» – сопротивления укрылись в недра ЧИПов и вот, глядишь, золото перекочевало на запонки и булавки новых выпускников «альмы мамы». Хозяин кабинета был любезен и корректен, отдав должное долгопрудненской ностальгии, вспомнив про суточные «матчи века» между факультетами, великих преподавателей и нравы общаги, он перешёл к делу, по которому я и посетил его. Я вовсе не просил о помощи – предлагалось его холдингу принять долевое участие в создании венчурного фонда новых, высоких технологий. Вся американская Силиконовая долина выросла на таких фондах, и владельцы их заработали, будь здоров. Виталий Никитич выслушал меня с некоторым удивлением – он ожидал, скорее всего, просьбы о спонсорстве на что-либо: на разработку, на издание, да мало ли на что? И, как мне показалось, был готов, в общем-то, эту помощь оказать. Но, услышав деловое предложение, сразу посерьёзнел и начал спрашивать подробно: кто затевает фонд, кто уже вошёл в него, какова минимальная сумма инвестиций. Услышав мои ответы и объяснения, каюсь, они, наверное, были слишком эмоциональны и несколько многословны, Виталий пояснил мне, что на науке сегодня деньги не делают. Будущее конечно за наукой, мы то с вами это отлично понимаем, но сегодня – это сегодня. Сам бы я, может быть, и рискнул бы, но лично у меня такой суммы, свободной суммы, подчеркнул он сейчас нет. Речь шла о полутора миллионов зелёных. Впрочем, продолжил он, я постараюсь изложить ваше предложение на совете директоров нашего холдинга, но каково будет решение, и он развёл руками. Мне уже всё стало ясно, и в это мгновение опять-таки щёлкнул коварный переключатель в башке. Он Виталий Никитич Сомов, а тот Сомов был Никитой Павловичем. Это была замечательная история – шёл пятьдесят девятый год. На зимней сессии я получил одну четвёрку сразу по двум предметам, так у нас шутили, когда кто-то хватал две «пары» сразу. Настроение было так себе. И тут меня пригласили в первый отдел. Я не удивился – в то время нас второкурсников «оформляли на секретность» и иногда вызывали для того, чтобы задать очередной вопрос, например о девичьей фамилии мамы. Но встретил меня в кабинете начальника первого отдела не уже известный нам коренастый и краснолицый хранитель гостайн, годившийся по возрасту нам в отцы, а сравнительно молодая, сероглазая, худощавая личность. Личность помахала перед моими глазами красной корочкой и представилась Никитой Павловичем Сомовым. А потом пошла странная беседа: и то, что я запустил учёбу из-за того, что много болтаюсь по общежитию, и то, что это не беда – могу всё досдать: ведь не дурак же, в самом деле. Как-то неожиданно прозвучала фраза о родине, которой я могу помочь, а она - родина – меня не забудет, и при пересдаче хвостов в том числе. Да и потом, когда будет распределение и аспирантура…

Я, двадцатилетний сосунок сразу почуял недоброе, показалось, что рушится небо, ну точь в точь витязь на распутье. Налево пойдёшь – коня потеряешь, направо пойдёшь голову потеряешь… Про потерю чести на том камне ничего не было сказано, а здесь попахивало именно этим. Согласишься – какая уж там честь, откажешься, и прощай альма-мама, это я почувствовал прямо-таки спинным мозгом. И я горячо принялся уверять, что если увижу врага, контру, так своими руками.. за шкирку и прямо к ним, но для регулярной деятельности не гожусь, ибо болтлив и несдержан, могу и проболтаться, а этого никак допустить нельзя. То ли мои слова произвели впечатление, особенно признание в болтливости, чего моему вербовщику никак не хотелось, но только он сказал: «Ладно, я тебе ещё домой перезвоню, тебя как дома то друзья просят: Игоря, Гошу или ещё как?» Я ответил, что Игоря и он, дав мне расписаться, что буду хранить нашу беседу в тайне, смотри - никому, отпустил меня на все четыре стороны. А на следующий день я на «хор» сдал последний экзамен и через две недели пересдал оба хвоста. И Никита Павлович мне больше не звонил.

Всё это вспомнилось мне в доли секунды и вдруг ни с того ни с сего, по крайней мере, с точки зрения моего суперкорректного собеседника, я спросил Виталия Никитича, не Никитой ли Павловичем звали его отца? Виталий с удивлением посмотрел на меня и качнул головой: «Нет отца звали Никита Владимирович, кстати, он в этом «ящике» всю жизнь до смерти проработал, он радиолокационщик был, а кончал МЭИ, где-то ваш ровесник». И, вежливо подводя итоги беседы, любезно предложил доставить меня на фирменной машине в любой конец Москвы. Ох, слаб человек, бабуля моя всю жизнь учила меня не льститься на халяву, но такая погода и потом он не был сыном Никиты Павловича. Да и ехать предстояло на другой конец Москвы на встречу с одним зарубежным министром (не персональную, конечно), тот хотел ознакомиться с состоянием разработок в сфере высоких технологий у нас в России. По дороге туда в шикарной и чертовски уютной машине я поймал себя на мысли, что сожалею о том, что Виталий не оказался сыном Никиты Павловича, это многое объясняло бы, а так рухнула вся стройная логическая схема, мгновенно возникшая в моих мозгах. Я пытался утешить себя предположением, что отец Виталия был парторгом этого «ящика», но каким то сторонним чутьём понял, что это не так, что Никита Владимирович был такой же рабочей лошадкой, таким же инвалидом холодной войны, имя которым легион, как и я, как и многие мои сверстники-однокорытники. И это порождало массу вопросов и было почему-то неприятно.

Как-то незаметно, ползуче новое время безжалостно разрезало питомцев нашей «альма-мамы» на две неравные части. Не только нас, конечно, но о нас особый разговор. Школьное образование в годы нашей молодости было устроено так, что гуманитарные дисциплины, задавленные идеологией, мог сдать на отлично практически любой мало-мальски отличающийся от троглодита. А математика – она и в Африке математика, впрочем, и физика тоже, хотя и в ней пытались хозяйничать досужие идеологи-философы, но – нужна была бомба и пришлось распустить путы. Так вот, чтобы преуспеть в этих науках, школьнику нужны были способности, специфический склад ума. И были эти науки престижны, и в обществе и в государстве. Помните знаменитое: «Что-то физики в почёте, что-то лирики в загоне…».

Вот за этими рассуждениями я не заметил, как умелый водитель домчал меня до шикарного отеля на другом конце Москвы, и успел я как раз вовремя. Я вылез из шикарного «Мерседеса» сопровождаемый восхищёнными взглядами подходивших участников встречи, вошёл, разделся, зарегистрировался у вышколенных мидовских девиц, и принялся осматривать окрестности. Министра ещё не было. Собственно говоря, это был не просто министр зарубежной державы. Он тоже учился в нашей «альма-маме», закончил, потом диссидентствовал, за что был посажен, затем обменян на кого-то: обычная биография видного диссидента семидесятых. Мы были знакомы: еще, будучи студентом, а был он лет на десять моложе меня, он работал у нас в хоздоговорной группе. Характер у него был тяжелейший и мне пришлось найти разумную технологию работы с ним – будущий министр получал персональное и непростое задание. А так как был он не без таланта и болезненно самолюбив, то рвался изо всех сил и всегда успевал к сроку. Это устраивало и его и меня. Когда уже позже его мордовали в газетах и «контора» ходила за ним по пятам, немногие рисковали не только общаться с ним, но и просто здороваться, случайно столкнувшись в метро или на улице. Надо отдать должное, он мягко предоставлял всем возможность не узнавать себя и не лез с рукопожатиями при случайных встречах. Мне довелось пару раз в те времена столкнуться с ним и я, как учила бабушка, неизменно здоровался с ним. Конечно, я не задавал ему вопросов как дела, его дела были хуже некуда и об этом можно было понять из публикаций в газетах, последняя из которых, «Из зала суда», в конце концов, сообщила, что дали ему восемь лет. После, когда его обменяли и выслали, он с репутацией борца за демократию быстро продвинулся на исторической родине, стал политиком и вот теперь министр. Наш министр (тоже физтеховского разлива) рассыпался в комплиментах, умилённо поминая о том, что они с коллегой однокашники. В перерыве, когда всех присутствующих на встрече представляли министру, он узнал, поздоровался, тут я и спросил, как теперь называть: по имени или господин министр. Ну конечно по имени, - был ответ. Поинтересовался моими делами, я ответил, что неплохо было бы реализовать и поставлять к ним кое-что из того, что наваяли здесь наши ребята. И о фонде тоже рассказал ему. И подарил книгу об «альме-маме», только что прошёл полувековой юбилей. Наш то министр тоже подарил ему юбилейную книгу, но другую, более официальную. В ответ мой бывший сотрудник пообещал подослать своих людей, чтобы во всём разобраться – не царское это дело конкретные вопросы решать, на то и эксперты, чтобы разобраться и доложить боссу. Затем мы поручкались и я откланялся. Наша продолжительная по светским понятия беседа произвела на многих оглушительное впечатление: приехал на «Мерседесе», болтает запросто с министром. Один из организаторов пытался даже подтащить ко мне прессу. Ведь вы же останетесь на круглые столы и на фуршет, который устраивает ваш друг, спросил меня лощёный мидовсий хлыщ. Нет, извините, я тороплюсь, сейчас уезжаю. Я и вправду спустился в вестибюль. С меня уже было достаточно, достаточно всего на сегодня. Халявы, дипломатии, вежливых улыбок и полного безразличия. Спускаясь, я почему-то подумал, что Никитич не позвонит, а министр никого не пришлёт. Так оно и вышло потом, даже дозвониться до Виталия не удалось, а министр не ответил на парочку электронных посланий и бандероль с нашим журналом и открыткой-поздравлением с религиозным праздником (министр – человек верующий). Больше я им надоедать не стал – бабуля говорила, что быть навязчивым не прилично, вот я не стал.

Ввиду полного отсутствия «Мерседеса» попёрся я к метро пешком по солёному мартовскому снегу и вдруг подумал, что Толька Бубенин живёт всего в одной остановке метро. Уже через полчаса мы сидели у него на кухне и лопали прекрасные беляши, состряпанные его половиной. Готовит она классно, да и вообще замечательная женщина: из себя видная, умница, тактичная. Под стать Толику. И выпили мы с бульдозером две бутылки под те беляши: ту, что я прихватил по дороге и домашнюю «клюковку» из Толькиного холодильника. Я рассказал о прожитом дне, на что друг мой отреагировал ясно и просто, а главное правильно: «А пошли они все на…!» И он налил по полной, и мы выпили за упокой души нашей родной и любимой «Альмы-мамы», за светлую память о ней, за юность навсегда оставшуюся в долгопрудненской земле и не стали заморачиваться разговорами о тех, кому эта Долгопрудная только строчка в резюме. Разве знал я тогда, что пройдёт совсем немного лет и будем мы пить за упокой самого Тольки. И будет плакать весь академический институт от директора до уборщицы. И седые мужики, прошедшие огонь, воду и медные трубы скажут о том, что с Толиком ушла частица нас, нашей души. А я вспомнил ту даму, что сказала, что покуда живы такие, наша наука ещё не сгинет.. Что же с нашей наукой то будет? Что будет с нами? О том один Бог, наверное, знает. Бог, в которого мы с Толиком никогда не верили.

Иди и доказывай

Стакан вина и честный друг.
Чего ж ещё нам, братцы
Пускай забота и недуг
В грядущей тьме таятся

Роберт Бёрнс

У меня удивительная привычка - не люблю ничего выбрасывать. То ли архивариус погиб во мне, то ли Плюшкин. Верхняя полка моего книжного шкафа набита различными странными вещами. То-то и дело, для кого странные, а для меня свидетели ушедшего ... Но сегодня я встал с твердыми намерениями разобрать свой, так называемый кабинет, а вернее - десятиметровую комнатку полностью забитую столом, диваном, компьютером, бесчисленными книгами, бумагами, а также рюкзаками, спальниками, палатками, ластами, масками и прочим разнообразным барахлом с разнообразной же степенью новизны и поломанности. Но верхняя полка - это особая статья. Там стоят вещи на первый взгляд бессмысленные, а вернее - свидетели событий веселых и не очень, бывших со мной и не со мной. Вот тот фарфоровый вождь мирового пролетариата был подарен немецкими пролетариями брату моей бабушки, когда он работал в Германии в конце двадцатых годов. Ну, в конце тридцатых он, естественно, должен был быть объявлен немецким шпионом и предстать перед пролетарским советским трибуналом. Избежал он этого единственно доступным ему способом - привел неминуемый приговор в исполнение собственноручно из личного подарочного маузера (так закончилась для него гражданская война). А вождь, все это заваривший, взирает на меня с полки с хрестоматийным прищуром. Рядом с вождем раковина, так себе, ничего особенного, кроме нароста в виде выпуклого черного креста на боку. Из-за этого-то креста и полез я за ней в грот и чуть в нем не кончился, запутавшись в водорослях и камнях. С разодранными плавками, плечами и спиной еле выбрался, уже на последнем дыхании. Нырял я один, кругом никого, только скалы, песок, небо и Тихий океан. Слава богу, помощь мне не требовалась, и я, выбравшись на берег, рухнул грудью на песок и минут десять лежал, прикрыв глаза. Потом в честь второго рождения выкурил пару сигарет и, натянув штаны и рубаху, поплелся к своим в лагерь. Боли я не почувствовал, и когда в лагере Илюха обратил внимание на окровавленную рубаху и попросил меня снять ее, я удивился, но разделся. “Ты с тигрицей или с касаткой баловался?” - спросил он меня с присущим ему юмором. Я пробормотал невнятно, что, мол, никакого интимна с хищницами у меня не было, но по-прежнему не понимал, в чем дело. Шок прошел минут через пятнадцать, когда вызванная Илюхой медсестра Леночка мазала чем-то мне спину и плечи, а я орал и употреблял разные непарламентские выражения. Впрочем, смутить нашу Ленку был трудно, примерно в той же лексике она пояснила мне и сбежавшимся на крики зрителям, что мы, мужики, годны только на пьянку и еще на одно дело, причем к последнему - не все и не всегда - она лично в последнее время встречала явных слабаков. Я знал, что это ко мне не относится, и не в силу каких-то моих достоинств, а просто потому, что наши отношения сводились к взаимным подначкам за общим столом в лагере, и не более. Она была хорошим парнем, и все - притом, что природа щедро наградила ее почти баскетбольным ростом и выдающимися формами. Илья, который заметил, что не так она хороша, как ее много, наверное, был не прав. Впрочем, у каждого свой вкус. Так вот, придя окончательно в себя, я смущенно ощутил под плавками некое инороднее тело. Присел на топчан, и из-за этого неосторожного движения на пол скатилась злополучная раковина с крестом. “Все в порядке, мужики, - заметил Илья, - он добывал себе надгробие!” Все заржали, как жеребцы. И только Ленка внимательно посмотрела на раковину, потом на меня и молча стала собирать свой сундучок. Обратил ли я тогда внимание на этот взгляд – наверное, обратил, но не придал значения, петушиная молодость не склонна к тонкому анализу, понимание тонкостей приходит позднее, и то не ко всем. Это теперь мне кажется, что раковина как-то оправдывала в ее глазах мое безрассудство, а тогда это несоответствие могучих форм и тонких чувств никак не было мною проанализировано. Теперь мне многое кажется, а тогда все было нам ясно, хотя Илья все и всегда подвергал сомнению. Был бы жив сейчас - был бы, кто знает, советником, консультантом или аналитиком - голова у него была, что называется, хорошо подвешена, не хуже языка. Одного из нынешних олигархов, которого все интеллектуалом считают, он один с нами институт кончал, Илюха так бывало на симпозиумах и конференциях уделывал - смотреть больно было. Нет, при Илюхиной порядочности и болезненном правдолюбии ни в какие советники его бы не взяли, а главное, он и сам бы не пошел. А Ленка, что Ленка, бросила она свою медицину, работала водолазом-тренером в военном дельфинарии в Севастополе, поражая своими пышными формами заезжих секретарей обкомов, которых местное начальство всегда угощало цирковыми фокусами Ленкиных дельфинов - гражданских дельфинариев тогда еще не было. Говорят, кто-то из гостей подкатывался к ней, и не абы как, а замуж звал, но Ленка послала его в самой грубой форме. Замуж вышла за бывшего детдомовца, как раз ей до плеча и вся расцвела, Однако тот после некоторого времени начал пить, Ленка тогда с пузом ходила, и квартиру они получили. Уж как там она его уговаривала да воспитывала, не знаю. Известно мне только от общих знакомых севастопольских, что прогнала она своего законного пинками, аборт сделала и квартиру разменяла. Потом одна кантовалась, хотя и были претенденты, но больше так, для здоровья, и детей не завела. В конце концов женская душа - загадка, сама к рюмке потянулась, и понеслось. У водолазов пенсия ранняя, женщины вовсе в сорок пять уходят - вот Ленку и сбыли в срок на пенсию, и что с ней дальше стало, никто не знает, из Севастополя исчезла она незаметно.

Вот говорите - барахло, а пыльная раковина такое всколыхнула... Сижу и не убираюсь, а только по волнам памяти путешествую. Знаю я, что там за раковиной лежит - тюбетейка среднеазиатская, по нашим временам заграничная. Вот же прикрывала она от солнца неразумную и забубенную голову мою. И опять, конечно, Илюха в памяти всплывает - какие же воспоминания о молодости без него.

Отмечаем сорокалетие Мишки Столбова. За длинным столом, ломящемся от шеренг бутылок и горы закусок, сидит разгоряченный и в общем молодой еще народ. Это нам тогда казалось, что опытный, хотя возможно, так оно и было. Не во всем опытный: дело свое мы знали, а об остальном и не очень-то беспокоились, не то чтобы наплевать было или все нам нравилось, а просто воспринимали все как данность: и парткомы, и политзанятия, и овощные базы, и субботники, и все эти милые аксессуары советской жизни, что сгинули в одночасье и внуки наши о них и представления не имеют. Правда то, что на смену пришло пока тоже далеко не сахар, теперь-то интересуемся, обсуждаем даже, да кого наше мнение волнует? Однако ворчать - занятие бесперспективное, тогда мы не ворчали, разве что ругали действительность матерно, особенно за веселым столом, таким, как тогда, 9 мая олимпийского года. За окном шумела праздничная Москва, и кто-то, кажется Витька Белов, закричал: “ А теперь, леди и джентльмены, салют в честь юбиляра!”, и сняв телефонную трубку, хриплым басом ротного старшины бросил: “Трассирующими и осколочными - побатальонно огонь!” И за окном над Москвой вспыхнули букеты салюта. Все вышли на балкон, а мы с Ильей уселись в кресла под двумя иконами и портретом Высоцкого у Мишки в кабинете. Мишка человек удивительный, в сорок лет уже членкор, и по делу, в своем институте он зам, но шеф его, старый академик, все ему передоверил, и Мишка пашет, как папа Карло. И кто подумать мог, что в нем такой управленец прорежется, в науке он всегда на коне был, а тут такой поворот неожиданный. Но вот “начальничком” он не стал, если и наел брюшко, то только в прямом, физическом смысле - ведь на баскетбол, столь им любимый в институтские годы, времени не оставалось. А власть - она ведь как водка: один бутылку выпьет и вроде держится, а другого с пары рюмок так развезет, что и смотреть противно. Я бы каждому давал власти не больше того уровня, при котором человек от неё не пьянеет, а то ведь иного и всего-то старшим дворником поставят, а уж простым дворникам хоть караул кричи.

Кстати о власти и начальниках, говорили ми с Ильей о делах у меня на службе, верней я рассказывал, а Илья комментировал, как всегда желчно и метко... Ох, это был памятный для фирмы, где я работал, техсовет. Вел сам Генеральный наш - МТС, как его все называли, Михаил Тимофеевич Семыкин, не так давно из Министерства к нам вернувшийся после смерти “деда” нашего. “Дед” был Конструктор от Бога, культуры и интеллигентности высочайшей - даром, что еще гимназию кончал. Последнего техника на “вы” и по имени-отчеству звал, и людей чувствовал очень тонко. Семыкина ему прислали сверху - был он чей-то сын или пасынок, не знаю, но была за ним, как тогда говорили, “большая волосатая лапа” где-то на самых верхах. Так “дед” его сначала на полигон услал начальником, а потом, когда тот после двух лет был возвращен назад в замы по приказу министра, при первой возможности горячо поддержал предложение назначить Михаила Тимофеевича заместителем министра. Но фирму от него не уберег: то ли министр почувствовал угрозу своему авторитету, то ли по иной причине, а только после похорон старого Генерального, наплевав на его рекомендации, Семыкина прислали к нам на царство. Как с Россией будет: Михаилом все и кончится, невесело шутили в курилках. И все завертелось. Так вот, говорю я Илье, весь техсовет, вся эта дубовая аллея (это двери в “генеральском” коридоре были дубом отделаны) надежда и гвардия научно-технического прогресса смотрит в рот “самому”, а тот несет околесицу, ну просто фантастика. У него ведь закон и правило простые - говори ему “есть”, пока он приказа не закончил, и ты молодец и на коне! А когда он наш отдел на едином политдне полил? ( Господи, и было же такое, что там внуки - дети наши этого не знают и понять не могут) Я на эти балабольные бдения только по приговору народного суда, но на следующий день, как мне ребята мои о том поведали к нему на прием прорвался, даром, что ли референта его Эллу Георгиевну парижским флакончиком, что ты привез с равноправием в марте поздравил. Ну и выложил, понятно, что я по поводу его выступления думаю. “Вы, Михаил Тимофеевич, нас за этот год ни разу не выслушали и представление о наших делах у вас весьма общее, а перед конструкторами нас теоретиков поливаете, можно сказать препятствуете внедрению вычислительной техники” Так может мы вообще фирме со своими компьютерными технологиями не нужны - вы скажите...” Он насупился так и спрашивает: “ Хорошо, завтра в семь утра можете и все по порядку расскажете?” За раз не получится, - говорю. “Ладно, начнем завтра, потом посмотрим”, и встал, мол, аудиенция окончена. Ну, поутру мы с Витюшей к нему заявились, и разговор пошел серьезный. Возразить ему вроде нечего, но хмурится и замечания глубокомысленные вставляет, даже Винера цитирует, но все на уровне “Техники - молодежи”. Нет, ты мне Илюха скажи, где их берут таких, не иначе где-то секретное дуборазводное хозяйство имеется. Фантазия-то буйная, а образование церковноприходское, и обидчив - как девица.

Ты, Гриня не очень то бочку на него кати. Мужик он и, правда не большого ума, но хитер и с твоими же идеями тебя же и подставит, и по уши в дерьме будешь, а у него ручки - вот они - беленькие. А ты потом доказывай, что не верблюд! Это Мишка с балкона вернулся и спич мой за моей спиной выслушал. Мишка вообще плохого не посоветует - он человек обстоятельный и очень тонко ситуацию знает, и с орлом нашим с МТСом не раз наверху встречался. О моих приключениях на фирме не первый раз слышит и даже к себе в институт работать звал. За это ему - спасибо, но хвост поджимать и с побитой мордой уйти - извините. К тому же и птенцов своих бросить не могу, а за спиной у меня в отделе почти полсотни их. Большинство со студенческой скамьи вскормлено, с нашей же “альма - мамы” - оставить их на съедение просто свинство. Конечно, и среди них попадаются гниловатые экземпляры, но отдельные. Так что Мишке спасибо, но к нему я не пойду - как говорят тестю и начальнику надо иметь возможность говорить что думаешь, а посему не работай у друзей и родственников и на “хозяйских” дочках не женись - постулат не новый, но от того не менее верный.
- А что, и докажу - это я не подумав сказал, докажу с фактами в руках! - В этом мире и, особенно в отечестве нашем факты не в почете - документ подавай.
- А я и документ представлю, справку из ЖЭКа, дескать, гражданин Южинский Г.Б. верблюдом не является.
- Напугал ежа голым задом, в ЖЭКе за скромную мзду можно справку получить, что ты правнук Тургенева и Полины Виардо, нет господа хорошие, если какому документу и верить, и то с большим сомнением, то это решению нашего народного суда, самого гуманного в мире. Хотя откровенно, и суд может любое решение вынести, если попросят, откуда следует, да ведь ты в нужные места покуда не вхож, так что нарсуду я поверю! Что называется, ставлю бочонок коньяка против ведра помоев! Столь презрительное отношение к нашим доказательным способностям показалось нам унизительным, и мы сошлись на ящике коньяка под дружное ржание товарищей и подруг жизни.

Вечер закончился как обычно - разошлись за полночь, осушив бесконечную вереницу предпоследних посошков, обнимались в передней, желали Мишке к следующему юбилею стать из членкоров действительным членом, потом ловили такси, не поймали и поехали таки на метро, и проснулся я утром совсем без головной боли и с ощущением, что вчера я сделал что-то лишнее. По тому, как жена накрывала на стол я понял, что мое поведение на пути из гостей удержалось в рамках протокола, но какой-то червячок точил сознание. Ясность внес звонок Ильи, он спросил проспался ли я, и как мы с ним теперь будем доказывать, что не верблюды. Оказываемся Илюха, как верный друг поддержал это идиотское пари. Эта информация вконец расстроила меня, я знал, что если я предложу ему выйти из игры и оставить меня с этой проблемой один на один, он просто пошлет меня по известному адресу. С виду тихий и неприметный умница и тонкий ёрник он всегда по возможности успокаивал мои бури в стакане, и никогда не обижался, видимо зная, что могу я сбрехнуть не со зла. А я тут вдруг, ни с того ни с сего набросился на него, мол, кто из нас двоих тонкий аналитик, так вот, мол, и случай представился. Он принял мое кипение спокойно и очень по-своему добавил: “Ты в собранном виде? Если да и не занят дома, подгребай ко мне старый, я тут кое-что прикинул, не бог весть что, ты не особо радуйся, просто побредил маленько, но давай обсудим.” Мне надо бы извиниться за хамство, но я пробурчал “Ага” и, наскоро проглотив чай с какими-то праздничными останками и буркнув половине “ Я к Илюхе, кое-то обсудить по работе, звонить будут - посылай туда”, поехал к нему в Медведково.

Так вот, - начал Илья, как бы продолжая разговор, такая у него была манера общаться, единственный способ доказать - это создать у сильных мира нашего грешного потребность в утверждении того идиотского взгляда, что ты или я верблюдом не являемся.

Есть теперь такое дурацкое выражение “быть в теме”. Так вот, Илья его бы не понял и не принял, он просто думал всё время и полагал это нормой для окружающих, поэтому я просто обязан был, ведь это так естественно, тут же включиться в его мыслительный процесс и начать реагировать.

А он, подергивая себя за козлиную бородку, начал втолковывать мне свой план. Итак, предстояло доказать, что “неверблюдом” является Илья, так как, цитирую его дословно, “ты хорош для быстрых решений и скорых обаяний, а я буду планировать и выводить тебя на стратегическое направление главного удара”. Эту фразу он выпалил несколько картинно, между нами не было места обидам и каждый, как говориться, “знал свой маневр”.

Давным, давно, ещё на втором курсе, мы с ним маленько поругались в общежитии на какой то бытовой почве, кто-то что-то не убрал на место, скорей всего это был я, а он начал меня воспитывать, И тут я сказал ему дурацкую приговорку, ещё школьных времён: “Ещё раз разинешь пасть - будешь горбатым!” Сказал и похолодел - ведь Илья был горбатым с детских лет из-за туберкулёза позвоночника. Я был готов провалиться сквозь землю, но он тогда ещё безбородый и не лысый спас меня. Своим тихим тенорком с извечным сарказмом он ответил ”Ну старый, кого-кого, а меня этим не запугаешь,” - понял, что я ляпнул сдуру, как с дуба. Может быть в тот миг и понял я, что такое дружба, а может и он тоже.

Так вот, план Ильи был, может быть и гениален, но не прост. Предстояло истратить отпуск, поехать в Среднюю Азию, достать там документы на верблюда, может быть фиктивно купить. Затем по этим документам приобрести билет в товарный вагон на перевозку верблюда, куда-нибудь недалёко, чтобы было подешевле. После чего погружаемся в теплушку оба: я как сопровождающий, Илья - как верблюд. Пришедшим ревизорам я объявляю, что Илья и есть мой верблюд и предъявляю квитанцию на оплату провоза животного и другие необходимые документы, Штраф платить я отказываюсь, дело передаётся в гражданский суд, и он, то бишь суд, выносит постановление - ну и всё, и делу конец, как говорится, что и требовалось доказать.

Честно говоря, я просто подумал, что он сошёл с ума, или я, наконец. О чём и заявил ему. Но он сказал, что это план черновой, и детали требуют доработки. Какие к чёрту детали? - заорал я, это полный бред! Но смутить моего друга было трудно, он посмотрел на меня сквозь свои толстые очки и очень спокойно спросил, есть ли у меня альтернативные предложения, и если да, то он их охотно выслушает. Дальше разговор пошёл исключительно ненормативный, пока Илья не предложил съесть что-нибудь.

Удивительное это действо - совместное поедание чего-нибудь. Очень способствует примирению сторон, и через минут пятнадцать страсти почти улеглись и нам стало казаться, что впереди замечательный отпуск, полный приключений и экзотики. Начали искать возможные связи в солнечных республиках Средней Азии. Семейные бюджеты наши должны были выдержать, и поэтому надо было сделать всё как можно дешевле. Вспомнили аспиранта нашего общего друга Феди Ерыгина - ташкентца Бахадыра, и ещё кое-кого из алма-атинского университета. Потом пошли сведения об их деревенских дедах, дядюшках и двоюродных братьях. И уже в наших мозгах рисовалась чёткая картина нашей замечательной “одиссеи” и Илья предложил мне даже обратиться к Рязанову или Данелии с предложениями о сценарии для забойной комедии по материалам нашего вояжа. Короче летом всё было готово и мы выехали.

Начало было великолепное: двоюродный дядя одного алма-атинского доцента был главбухом в колхозе, он и оформил все бумаги, в том числе и справку от районного ветеринара. На ближайшей узловой станции (километров за сто от колхоза) мы приобрели проездные документы на провоз 1 (одного) верблюда до какого-то разъезда Светлый, (при сопровождающем Южинским Г.Б.).

В маленькой теплушке, приспособленной для провоза скота, мы и разместились с Илюхой, он по правилам в загончике, а я на жёстком топчане и стали ждать проверяющих. Они не замедлили явиться и тут же обнаружили подмену: “Где верблюд, почему в вагоне посторонние?” Бог ты мой, говорить с моими московскими начальниками было милым и приятным делом, тем более мой тезис, что Илья и есть мой верблюд, конечно, вызывал у обалдевших железнодорожников законные возражения.

О, наша замечательная советская родина, всё на просторах твоих решается известным с незапамятных времён способом, а уж в среднеазиатской части и подавно! Местный железнодорожный босс запросил не так уж много с этих московских придурков, после чего мы могли ехать, а Илья, в соответствии со своей природой, даже ходить под себя на маршруте следования. К великому удивлению железнодорожника, я категорически отверг его предложение, что до Ильи, то он, опять таки в соответствии с природой, ничего не говорил и, слава богу, хоть не плевался. Тут-то и наступила развязка. Два местных правоохранителя вместе с железнодорожниками вытащили нас из теплушки и потащили в дежурку. Илья немедленно прервал обет молчания, но его несколько истеричное “только без рук” не возымело действия и нас подгоняли, только что не пинками. “А вы отправьте нас в Москву в спецвагоне для выяснения обстоятельств,” - предложил Илья начальнику милиции. Тот отреагировал просто, сказав, что не располагает спецвагоном и потому нам будет предоставлен спецчулан. КПЗ в азиатской полупустыне - это доложу вам зрелище не для слабонервных. Через пару часов нас пригласили на допрос. Естественно о пари надо было забыть, пора было выбираться, тем более в разговоре милицейского старлея проскользнули слова о близости госграницы и сложности международного положения. Не знаю, как там с международным, а наше было хуже некуда.

И тогда я решился. Кроме нас и начальника в кабинете никого не было и я попросил разрешение позвонить в Москву, мол тогда всё и прояснится. При этом я достал из заветного кармашка резервную сторублёвку, заметив, что хочу заплатить за разговор, а не напрягать бюджет братской республики. Бумажка растворилась на глазах, под бормотание про квитанцию, которую сейчас выпишут, а дальше началось то, что Илья впоследствии определил, как событие практически невероятное. Но, как говориться, это факт, но это было! Во-первых, в этой глухомани была автоматическая связь, во-вторых, она сработала с первого раза, в-третьих, я сразу же дозвонился до Алика Золотова, единственного космонавта, вышедшего с нашей “альма-мамы” и, в-четвертых, Алик не успел ещё (в Москве было полседьмого утра) уехать на работу, и вообще он был в Москве, а не где-нибудь поблизости от нас, то есть в принципе недосягаем.

Я наскоро объяснил слегка ошалевшему Герою Советского Союза ситуацию. К счастью он краем уха слышал о треклятом пари. Я дал наши точные координаты и просил его связаться с Мишкой Столбовым для пояснений и сделать что-нибудь, если можно...

В то лето я понял, что такое корпоративное чувство локтя и наша “альмаматерная” дружба. Потом мне рассказали, какие закрутились колёса. Алик и Мишка развили бешеную деятельность, на ноги был поднят замминистра МВД и даже первый секретарь местного полупустынного обкома, даром, что космодром отсюда недалеко. Кроме того, выяснилось, что один наш сокурсник, а сейчас маститый партийный журналист был недавно в этих краях и писал очерк о какой- то Героине труда. И тот не отказался и позвонил вроде в местный райком и “по нашему, по партийному” пояснил ситуацию.

Короче к вечеру мы были освобождены и даже посажены в поезд, причём старлей вернул стольник, сказав, что расходы списаны на служебную связь. С этим стольником мы и заявились в Москву, так как аккредитив на обратную дорогу был припрятан у аккуратного Илюхи.

А дальше что? Да ничего особенного. Мишка заявил, что мы доказали, что не верблюды, так как ослы и верблюды животные, хоть и родственные, но очень разные. Ну а мы? Мы добавили к этому стольнику еще столько же ( ох и ворчали же наши половины) и купили ящик армянского старшего лейтенанта о трёх звёздах, в память о нашем начальнике отделения. И, собравшись у Мишки же в расширенном составе, и Алик Золотов заехал тоже, выпили ящик подчистую за нас всех, за нашу “альма -- маму”, за нашу дружбу, за науку, которую двигаем помаленьку, за женщин, а куда ж без них и за детей, коим в 21 веке эту науку двигать. Хорошо посидели, может быть, самый лучший сабантуй за всю жизнь мою. Не всё, за что пили, сбылось - через полтора года не стало Илюхи, да и другие потери есть.

И вот он этот 21 век на носу, дождались. Детям нашим многим не до науки. Мишкин сын наш же факультет кончил и прилично, так у него своя строительная фирма и эти уравнения математической физики ему без надобности, а Илюхин старший, тот вообще первый чаеторговец по Московской области, правда, послал Илюшкина внука в Штаты учиться, однако не по нашей, по правовой части. А может так оно и к лучшему, а то ведь половина из нас и ваш покорный слуга всю жизнь на убийство работали. Нет, я понимаю: оборона, паритет, несимметричный ответ и так далее, но ведь так и называлось наше дело - средства поражения. Наше дело, считай теперь пенсионное - внуков пестовать, вдруг к их-то зрелости опять наука понадобиться, да смотреть, как родина наша всему миру доказывает, что она не верблюд.

Меч короля

Мы четыре сезона кровавую глину месили,
Мы друзей оставляли в разверзнутом чреве Земли…
Имя грозного бога поруганной им же России
Мы на страх всей Европе на штыках до Берлина несли!

Вот окончен поход, я домой из Германии еду
Весь в медалях и шрамах, и кажется мне, что не зря,
Но украли у нас нашу юность и нашу победу,
И пошли мы пахать, кто в колхозы, а кто в лагеря.

Полстолетья с тех пор мы пахали, месили, носили,
Хоронили ребят, тех, кто с нами Европу прошли…
Много было вождей у растраченной ими России -
Мы по площади Красной их портреты как знамя несли!

Но и это прошло… Только я никуда не уеду:
Нет ни веры, ни сил, понимаю, что прожили зря -
Вновь они украдут нашу старость и нашу победу,
И мы тихо исчезнем, как вечером гаснет заря.

Мы у них для себя ничего никогда не просили,
Не за них в сорок пятом в атаку последнюю шли…
Сколько ж будет еще благодетелей бедной России?
Наши внуки! Простите, что вам мы помочь не смогли...

Я уже вторично видел его в этом месте. Место было замечательное, облюбованное мной давно. Здесь среди хаоса скал необычного печеночного цвета за высоким мысом, высту­пающим в море, притаилась бухточка. Галечное дно круто ны­ряло вниз от самой кромки воды. Там в глубине, возле оброс­ших водорослями камней-чемоданов гуляли стаи сытых пестрых зеленух, носились стройные как торпеда лобаны, а у самого дна под камнями таились иссиня-сизые горбыли - такого на загаженном Черном море я больше нигде не видывал. Правда рыба была, как и везде пуганная, но очень здорово было за­бираться сюда "пешком" по морю - другой дороги попросту не было: приходилось огибать маленькие мысы по колено, по пояс в воде. Сверху бухта была прикрыта нависающими как козырек скалами, и когда я попадал сюда, то казалось, что на свете нет ничего кроме меня, скал и моря. До одури ныряешь в этой синей лагуне, гоняясь за рыбами, а потом с жадностью наваливаешься на принесенный с собой серый хлеб, виноград и колбасу, благо запивать можно было из чистейшего родничка, бившего из-под скалы. Конечно, не думал я, что о "моей" лагуне никто не знает, просто раньше никого там не встречал, кроме той парочки с довольными глазами, шедшей мне навстречу из лагуны, когда я пробирался туда. Помню, сжег я тогда в очаге из серых камней остатки их пира и выбросил далеко в море пустую бутылку из-под коллекционного "Шампанского". Видимо любить друг друга без предварительной выпивки им казалось не так интересно. И снова я остался в лагуне один. А теперь этот мужик и уже второй раз. В прошлый, это было неделю назад, мы не обменялись и двумя словами. Я пришел позже него, а когда уходил, он еще лежал на маленьком коврике, грызя кончик спички. Рядом на камне часы, какие-то буржуйские си­гареты, и сумка, как видно, с одежкой. Тогда, обойдя по морю и поднявшись на скалу, я увидел стоящую под деревцами белую "Волгу". Сегодня, спускаясь, заметил ту же "Волгу" на том же месте и как-то сразу понял, что незнакомец в бухточке. Он и впрямь лежал на том же коврике и в той же позе: часы, сигареты и сумка, спичка в зубах - будто все эти десять дней караулил меня, не сходя с места.

Я прошел к своему любимому камню, сбросил рюкзачок с ластами, маской, ружьем и нехитрой пищей, прикрыл вещи курткой - незнакомец даже бровью не повел в мою сторону. Натянув одну маску, я нырнул в лагуну, чтобы немного охладиться с дороги. Вода сразу же настраивала на мечтательный лад. Хоть и грязное оно наше Черное, а недаром морскими купаньями психов лечат. Вылез, отфыркался, отряхнулся - незнакомец все так же лежал как сфинкс. Однако не успел я развалиться на своем любимом камне, как он встал, передернул плечами и направился к воде. На вид ему было лет 60 с гаком, а может и больше. От левой ключицы через плечо тянулся рваный рубец.

Неровный, вовсе не курортный загар покрывал крепкую фигуру, плотно поставленную на жилистые ноги еще не старого человека. Остатки светлых волос гладко зачесаны назад, светло - карие глаза под выгоревшими ресницами слегка прищурены, ко­роткая щетка рыжеватых усов над прокуренными зубами. Упав в воду, как подстреленный, незнакомец пронырнул под водой метров десять и уверенно поплыл мощными саженками, с такой одержимостью будто бы торопился с официальным визитом в Турцию. Загадочный пловец, подумалось, кто он? Местная власть, тогда, зачем ему бухта, у него должна быть дача на море. С другой стороны он не приезжий - "Волга" с крымским номером. А может это не его "Волга" - взял у друзей, а может вообще он не на "Волге" - мало ли народу приезжает сюда, правда, редко кто решится оставить машину наверху одну без присмотра, тем более чужую. Между тем голова незнакомца уже мелькала очень далеко от берега моря.

Растянувшись на песке в тени скалы, я отдыхал - куда-то разом уходила усталость, отступало на задний план все, что осталось за этими скалами - разговоры, работа, семейные неурядицы, бессмысленные прокуренные споры о "наболевшем" - оставались только солнце, воздух, вода и камень; вечное, первозданное, все как было при генуэзцах, скифах и греках. В такие моменты время как бы останавливается, наступает блаженное ощущение первобытной свободы и покоя. Вдруг в один мо­мент все это кончилось - всплеск воды, тяжелые шаги по песку, это вернулся сосед. Затем чиркнула спичка, и легкий дымок от престижных сигарет донесся до моих ноздрей. Блаженная нирвана была все равно упущена, и я потянулся за "Явой" и спичками в рюкзак. Спичек почему-то не было, я внимательно обследовал рюкзак, брюки, рубашку, даже ласты и чехол от ружья - не видать, как сквозь землю провалились. Терпеть не могу прикуривать, а здесь у этого захватчика моей тер­ритории...

Огоньку, парень?- услышал я хриплый голос почти над своей головой.

Незнакомец стоял, протягивая мне коробок - видимо он заметил мои суетливые поиски с не зажженной сигаретой в зубах.
Бери, у меня еще есть.
Ну да, - подумал я про себя. - Ты же питаешься спичками, - а вслух сказал:
Спасибо, подевались куда-то. Чтоб им.
Выронил, когда шел сюда, - тоном, не допускавшим возражений, подвел итог незна­комец и вдруг добавил, - Пива хочешь?
Причем сказал он это настолько естественно, что язык мой сам, без помощи мозгов ответил
Да.
Он повернулся и пошел к воде. Отвалил здоровенный камень и достал пару жестянок "Карлсберга". Ну, это уже было слишком. К счастью у меня в рюкзаке был добрый кусок вяленого горбыля, четвертушка серого хлеба, два здоровенных помидора и банка мясного паштета. Все это я вывалил на разложенный рюкзак, достал свой страшный водолазный нож, приглашая соседа к импровизированному столу.
А ты здоров пожрать, - сказал он, опускаясь на камень. - Еще, что ли, пива принести.
Потом, - сказал я, понимая, что сегодня охоты уже не будет. Что за охота с набитым брюхом и под пиво.
Жестянки были откупорены, мой нежданный компаньон сделал пару здоровых глотков и, не спеша, начал грызть помидор и отрезать куски рыбы. Я незаметно наблюдал за ним. Все он делал как-то ловко и ладно, просто, без тени рисовки.
- Сам горбыля вялил? - спросил он, пробуя желтоватый в капельках жира кусок.
Сам, - ответил я. - Покойник, - указал я, - родом из-под тех камней, завещал останки захоронить на родине.
Ты что, с Москвы сам? - снова он повернул разговор, в мою сторону.
Да, а в чем дело?
Ни в чем, разговор у тебя московский с подъелдычинкой, а в Москве, если не секрет, чем занимаешься?
В КБ работаю, раскладушки проектируем.
- С вертикальным взлетом? - он улыбнулся, ощерив свои вперемешку желтые и золотые зубы.
На воздушной подушке, - ответил я, уже немного удивленный этими вопросами, и чтобы перехватить инициативу спросил:
А вы чем на этом свете занимаетесь?
А сам как думаешь?
Я глянул на его крепкие, но явно не рабочие руки и, не желая остаться в долгу, брякнул
Руководите чем-нибудь. Направляете и организуете, подхватываете и обеспечиваете в обстановке непрерывно нарастающего трудового подъема.
Ну, чистый москвич, такому попадись только на язык!
Это уж как водится.
А главное, что ты прав - ни хрена я парень не делаю, - в ДОСААФе тружусь, зампредгоркома ДОСААФ. А вообще-то я пенсионер.
Военный, полковник?
Вообще-то военный, но пенсионер гражданский, и не полковник, а капитан.
Надеюсь, первого ранга?
Нет, просто капитан, к морю этому и вообще к морю отношения не имею, по другой части, - сказал он и, откинувшись на камень, прищурясь, посмотрел на небо, крутя в зубах свою любимую спичку.

И тут я понял, что ему хочется, чтобы я спрашивал, он рассказывал. Бывает, прорвет такое у человека, как накатит, должен кому-то выплеснуть. Перехватив его взгляд, я спросил:
Что-нибудь с вертикальным взлетом?
Э, куда хватил, не было тогда такого, а вообще-то в самый крест. Видишь ли, есть люди такие на свете, - и он перевернулся на живот, поудобней устраиваясь, - такие, что любят, что ли, один раз в жизни - неважно, что: бабу, работу, город... Черт его не знает с чего, но один раз. Нет, когда пацаном был, я на Алтае родился, ты Шукшина читал поди, мы с ним считай земляки. Так вот, пацаном, я ни о каких самолетах не мечтал, и змеев не пускал, и вообще к небу отношения никакого не имел. Это потом, когда в клубе фото увидел, понял, что вот оно - мое. Сам никому не сказал – засмеют, боялся. Однако, стал у отца в город проситься, в ФЗУ. Время, сам знаешь, какое было, но мне повезло, попал я на Урал в железнодорожное ФЗУ - материна тетка там жила. А оттуда по комсомольскому набору уже в аэроклуб. Тут и война подоспела. Ну, как мы на фронт рвались, что и говорить - сталинские соколы не кто-нибудь - выше всех, дальше всех, быстрее всех. Ты не улыбайся, сейчас все мы умные, а тогда я тебе не скажу, что важнее для нас было: "За родину!" или "За Сталина!". Так и было: он за нас думает, мы за него в атаку. Ну, а на фронт я попал после Сталинграда, попал как к маме родной: командир у меня был золотой, всего на три года старше меня, - а по тем временам старик, ас, нянькался со мной, хотя и гонял безбожно... От него я всему научился, он меня первый раз вывез, в первый бой повел, а через месяца полтора и первого "мессера" мне на мушку подал - как на блюдечке. Помню, после этого сели мы и он майор нашему сказал: “А младшой у нас молодцом, фрица прямо в фонарь уработал”. Я-то уже все понял: и попал я не так как хотел и "мессера" этого мне, я же говорю, командир мой Серега выложил - хотел он, чтобы я себя летчиком, бойцом почувствовал, я и почувствовал - еще полгода и уже звеном командовал, свой ведомый появился. А Сергей стал комэском и погиб – нового ведомого спасал. А я, я-то вообще везунчик - в сорок пятом уже к Берлину с немецких аэродромов летал. Вот там у меня и произошла история... Уже последние дни войны шли, когда мы встретили с ведомым эту карусель в небе. Мы тогда уже хозяевами летали, а тут глядим, два мессера "Харрикейн" английский доклевывают, а я уже один раз до этого "Харрикейн" в небе видел и сразу узнал - видимость хорошая, дело утром было, а мы с солнышка подошли. Я Юрке, ведомому своему, кричу "Прикрой, союзника выручать надо". И не поверишь, как-то все весело получилось - оно конечно, немец в сорок пятом уже не тот был, но, случалось, больно кусался. Короче сходу с высоты я одного и снял - они не ожидали, а Юрка по второму добавил и тот отвалил сразу. Смотрим, союзничек разворачивается, плоскостями помахал, да еще рукой так сделал, мерси, мол, и к себе пошел, а у нас свои дела, и мы ему тоже кивнули и двинули вдоль фронта. Ну, потом, когда домой вернулись, ребята смеются, поздравляют: "Витька очко набрал за войну”, - и, правда, тот мессер у меня двадцать первым был. Я отшучиваюсь - мол, и от перебора не откажусь, однако и, правда - так очко и осталось. Войне, считай, через несколько дней конец. Про союзника у нас еще долго в полку треп шел, мы после войны в Германии стояли, чистились, все в порядок приводили, и я об том случае и забывать стал. Хотя начальству доложил все, как было. И тут шум, к нам командующий авиацией фронта едет, с ним - английский большой генерал. Офицеры встречают в парадном, построили нас. И как раз перед этим Никишов, особист наш, мне шепнул: "Витька с тебя причитается!” Сам думаю: "За что? " Звездочку мне уже вручили и обмыли мы ее чин по чину. И Никишов был - этот никогда не пропустит, но всегда трезвый был, хоть и поддать не прочь. Так вот построили нас, напротив английские офицеры стоят. Ихний генерал нас поприветствовал, ну командующий ответил, как положено. Затем англичанин достает папку и начинает читать королевский указ о награждениях, а переводчик переводит. Награждают нашего комполка, еще кое-кого и вдруг слышу "старшего лейтенанта Корнева Виктора Ермолаевича за спасение в бою жизни офицера воздушного флота его величества, и так далее". Вот думаю, змей Никишов, - всю жизнь при секретах и бумажках - все знает. Ну, вручили мне этот орден, дождались команды “разойдись”, англичане к нам подошли, они нас сигаретами - мы их "Герцеговиной" (только что ее в Военторг завезли) угощаем. Ждем, когда позовут к столу. И тут переводчик ихний подводит ко мне такого шупловатого парня и говорит, что это и есть союзничек мой. Да так и оставил нас. Ну, мы руки друг другу пожали, он улыбается, по плечу меня колотит, я его тоже. Посадили нас на банкете рядом, и тут мы с ним навалились - хорошо посидели. Потом он через переводчика объяснил мне, как у него тогда вся эта неприятность вышла, но парень видать не промах, полетал порядком и в Африке, и в Италии, в общем, войны этой хлебнул полной ложкой.

А переводила уже наша переводчица - из штаба фронте "лейтенант" - такая девочка... гимнастерочка из генеральского сукна по фигуре, а фигура с ума сойти - талия рюмочкой и нога под ней, под лейтенантом, доложу, маленькая, складненькая, в шевровом сапожке заказном и на каблуке, чулочки трофейные, и такими духами от нее чуть-чуть пахнуло - оторопь берет. Ну, соколы наши вокруг нее на виражах так и ходят, но я, конечно, преимущество имею, она мне международные отношения помогает наладить. По первости я на нее глаза больше пялил, чем на своего "британского союзника". "Вы ему Светлана Анатольевна, переведите. Спросите его Светлана Анатольевна”, и так далее. А она веселая и хороша собой до невозможности, не только по-фронтовому, хороша, а по самой мирной мерке. Ну, я, конечно, петухом, знай наших, мне только что старшего лейтенанта присвоили. На груди звезда, ордена, да этот английский. И чувствую, что Светлана эта из какого-другого мира, куда мне с суконным рылом... не понимаю, а именно чувствую, но ничего не могу с собой поделать. Танцевать с ней пошли. Ну, я не особенно, чтобы - в госпитале месяц был - так сестричка одна учила, да с нашими девчонками с БАО, а она Света-то не на фронте танцевать учена и как золушка по паркету порхает, даром, что в старом замке каком-то банкет был. Потом англичанин пошел с ней - он-то в танцах знал толк и в вальсе держал курс, не хуже чем в воздухе в бою. Подходят они после вальса ко мне и Света говорит: "Сидней, - так англичанина звали, - хочет пригласить вас к себе в гости, домой, он через три дня в короткий отпуск летит". "Он-то пригласит, а начальство?" - отвечаю. "Виктор, он со своим генералом говорил, тот словечко замолвит перед командующим, тогда я думаю "наш" не откажет - он, в общем-то, добрый мужик." - она назвала командующего по имени, отчеству, как какого - нибудь штатского совхозного бухгалтера. Мы-то в армии по имени отчеству, кроме штатских и Сталина никого тогда не звали.

Сначала я на это приглашение внимания не обратил, меня Света больше занимала - как ее в штабе фронта найти, если как-нибудь судьба занесет. Она смеется, зубы у нее белые как чесночины, глаза темно-серые, с какой-то золотинкой внутри, а голос, знаешь, есть женщины, у которых голос ну такой, что хочется голову на плечо ей положить и глаза зажмурить - вот по программе "Время" спорт комментирует теннисистка бывшая Дмитриева, что ли - так вот у нее похожий голос. Ей бы детям сказки рассказывать, куда лучше, чем дядя Володя-то.

Однако Света координаты свои оставила и как-то вдруг по-серьезному сказала: "Сумеете вырваться, заходите, жду, но не раньше чем через три недели, я уезжаю к американцам в зону". "Привет Трумэну! - только и сказал я. Она руку подает - а рука у нее гладкая, белая, ноготки розовые, как фасолинки - я не танкист, конечно, дело у нас тоньше, но своей грубой лапой я эту ручку слегка только пожал, боялся, что хрустнет, как чашечка фарфоровая, из которой в тот вечер кофе пили. Тут и англичане собираться стали. Сид этот подходит - мы с ним посошок и по плечам друг друга снова колотим, он большой палец показывает, мол, все "о'кей" будет.

Вышло, и правда, все чудно. Через пару дней вызывает меня комполка и говорит. "Ну, орел, собирайся в гости. К командующему приглашение на твое имя пришло, чуть ли не от Монтгомери, так что Черчиллю привет передай! Да к Никишову зайди, у него для тебя ЦУ есть, и к помпохозу. Оборудует тебя так, хоть к королю, хоть к Черчиллю, хоть куда". Ну, к Никишову я зашел, он меня усадил и начал, как в тыл врага на разведку. "Сам, понимаешь, имей в виду, возможно всякое, провокации." Я на него как на дурака смотрю, говорю: "Да ведь союзники!" А он - "Союзники, союзники, а ухо востро, есть мнение, там люди поумнее нас с тобой, - и пальцем в потолок показывает. Понять ничего не могу, да с этой компанией, лучше и не спорить - они всегда могут в компот нагадить, а на иного поглядишь - пень-пнем, но вид важный, что твой маршал, потому как при секрете. Тот же Никишов за нами всю войну проехал, теперь, небось, если жив, пионерам рассказывает, как от Волги до Эльбы дошел. Я. вот не люблю, если в школу позовут, а пацанов нагонят учителя, и с боков из зала отходы прикрывают, а ты бубнишь им про подвиги. Было такое пару раз - девчонки вопросы задают, а пацаны молчат, а ведь есть хорошие ребята, хорошего его по глазам видно, такого, которому спину свою доверить можно - знаешь там наверху, в кутерьме-то, ох как всё зависит от того, кто тебя прикрывает; если о спине не думаешь - тогда ты король и все путем. Так вот Никишову то я бы не то, что спину, я бы зонтик над человеком держать не доверил, ну так дело прошлое. Сказал, что все понял, расписался где-то даже и двинул к помпохозу. Видишь как, казалось бы, помпохоз да Никишов одного поля ягоды, по фронтовой мерке тыловики, а поди ты.

Впрочем, мерка эта фронтовая, она тоже для всех разная. Пехоту на переднем крае спроси про летунов, так и мы тыловиками покажемся, хоть корешков своих мы от Волги до этого логова положили - не счесть. Но пехота она по уши в грязи, в снегу, под огнем бывает месяц без вылазу, а как поднимут в атаку, тут и Сталина забудешь, одно из глотки "ЫА." и мат….

Сам не был, не видел, но хорошие ребята рассказывали - им верить можно. Так, на их взгляд, я Витька Корнев или ведомый мой последний, Юрка Береговский, в хорошем блиндаже на простынях всю войну проспавшие, - самый тыловой народ. A noмпохоз наш и подавно. Однако когда у нас на аэродроме горело все - в сорок четвертом это было: сами себя не прикрыли, юнкерсов профукали, то Никишов бумаги свои спас и тем успокоился, а помпохоз Георгий Валентинович и боекомплекты и все остальное спасал, обожгло его по страшному, два месяца в госпитале валялся, потом вернулся, лица не узнать, но вернулся и даже шутил: "Это вам гусарам девицам куры строить, меня Нина Андреевна и такого примет, да и дети, думаю, не испугаются. Был он до войны бухгалтером в Челябинске, и хозяйство полковое берег и жалел. А сам ходил в штопаной гимнастерке, хотя и наглажен всегда. На фронте такое заметно - все на виду - и шутили над Валентинычем за жадность вроде, так для отдыха и чесу языка. Валентиныч встретил меня сурово и торжественно, как профессор перед операцией. Сначала тоже прошелся про короля, Черчилля и Монтгомери, затем одел в такое - и где достал неясно. Ну и все причиндалы, понятно, вплоть до французского одеколона для бритья. Через Военторг выписал мне, как бы теперь сказали, сувениры - икорки, водочки, коньячку - вот уж Никишову фитиль, тот все пугал: "Рюмочку и не больше".

Короче, через три дня я на командирской эмке был доставлен вместе со своим трофейным шикарным черным лакированным чемоданом к англичанам на аэродром. Сид встречал меня с радостной физиономией, он тоже был уже собран, в ладной форме, хотя и не столь шикарен, как я. Сели мы в транспортный Дуглас, солдат принес нам по клетчатому одеялу, закутаться на высоте.

В небе болтало и вообще пассажиром лететь, тухлое дело: бездельем мучаешься - только ухо давить, но в болтанку не очень-то и выйдет. В общем сели мы в этой «туманной Анг­лии», а день солнечный был и море под нами, когда летели под стать небу – синее, синее, и тут я подумал, что на море-то никогда не был, да и вообще нигде я не был: все внове было, кроме моего "Лавочкина" и аэродромов фронтовых. Кстати, сели мы на военный аэродром. Подхватили чемоданы, сошли по трапчику, смотрю, машина длинная черная подъезжает, на дверце корона золотая. Из машины дамочка выходит молоденькая, солидная, лицо бледное, вся какая-то сероватая, и волосы, и глаза, и пальто, почти до полу. За ней плотный мужичок семенит, в возрасте. Сид, как увидел ее, расплылся, чемодан поставил, обнял, а она его по голове гладит, фуражку сбила. Я тоже чемодан на землю поставил, тут его мужичок-то вместе с Сидовым подхватил и к машине тащит, там уже шофер вышел, укладывают. А Сид дамочку за руку берет, ко мне поворачивается, а она довольно чисто по-русски говорит: "Я должна сама себя вам представить - я старшая сестра Сида - Маджи, а русский язык изучала немного еще до войны, а в войну в организации миссис Черчилль работала, отправляли посылки в Россию - с вашими представителями практику языковую получила. Будем знакомы", - и руку протягивает. "Виктор Корнев", - говорю и пожимаю ее руку в перчатке.
- Ну, мальчики, скорее домой, - говорит она, сели мы в эту машину и поехали по узкой старой дороге.

Брат с сестрой все говорят о своем, а я в окошко поглядываю, из­редка домики попадаются, все как один, аккуратные - тишина покой, особенно после Европы, там, в развалинах все лежит... А здесь прямо рай, хотя слышал я, что и англичанам досталось от Гитлера здорово и бомбежки и "Фау". Но, это не здесь, в Лондоне, в крупных городах, а тут, как и войны не было. Ко­нечно, и у нас на Алтае выстрелов не слышали, только жизнь - там сейчас не особенно хороша - война все взяла и мужиков, моя-то старшая сестра Николая своего не дождалась, в Се­вастополе его убили, двое ребятишек осталось, второй уже родился, когда призвали Кольку. Голодно там, на Алтае, еще после коллективизации негусто стало, а война последнее выбрала, подкосила жизнь, а ведь края у нас богатейшие, сам знаешь. Так ехали мы, об Алтае я вспоминал и вдруг за пово­ротом, там еще рощица была, показался замок - самый настоя­щий. Башни, стены толстенные, ров вокруг, через ров мост, и не успел я удивиться, как мы на этот мост вкатили. Ворота раскрыты, въезжаем во двор. Вылезаем, двор каменными пли­тами выложен, ну прямо как в кино, сейчас какой-нибудь рыцарь с копьем выедет, шляпа с перьями, латы блестят... Однако с рыцарями туго, а вот из дубовой двери выходит седой такой мужчина с усами и женщина в платье под горло, тоже с сединой и плачут оба - ясно, конечно, старики Седовы, мать руки вскинула и обняла сына, а он стоит - не шелохнется. А отец рядом топчется, тут я заметил, что прихрамывает он на левую ногу. А что думаешь, представил я, как к себе в деревню я бы вернулся, мать с сестренкой так же обнимать со слезами бросятся, а батя позади топтаться будет и тоже прихрамывать, правую его еще в первую мировую задело. Тут Сид поворачивается, на меня показывает и отец мне руку протягивает, рука в у него суховатая, но крепкая, жмет и говорит что-то. Тут и Маджи с переводом. Добро пожаловать, - говорит, - Виктор в дом, двери которого отныне всегда будут открыты для вас, брата нашего сына, брата по оружию, а нет ничего святее братства по ору­жию. Прошли мы в дом, Маджи говорит: - "Поднимайтесь наверх, вам покажут вашу комнату, через двадцать минут спускайтесь к обеду". Иду наверх, передо мной мужичок чемодан мой тащит, я у него взять хотел - он-то мне в отцы годится, но старик только рукой так сделал, мол, иди себе сэр спокойно, я свое дело делаю. Привел меня в комнату, потолок высокий, окно острое кверху, штора на окне тяжелая, в глубине кровать под шатром, у окна стол, кресло. Старик глазами спрашивает, куда, мол, чемодан-то, я ему на пол тыкаю, мол, "о'кей", "сенк'ю" и весь свой багаж словесный враз и выложил. Ушел он, я в кресло плюхнулся, закурил и сам себе сказал: "Ну что, сэр Корнев, попался, тут и правда Черчиллем попахивает – отец - то дружка твоего не меньше, как граф будет, как же ты, сэр Корнев, с графьями-то гужеваться думаешь. А, бог не выдаст, свинья не съест, прорвемся, даром, что сибирский валенок. Тем более что граф-то со всем уважением - это уж точно. Но не успел я, понимаешь, папироску дотянуть, как в дверь "тук-тук"". Я машинально говорю "войдите" и входит давешний слуга с кувшином, тазом и полотенцем. Скинул я китель, побрился, умылся, причесался и пошел вниз, за этим слугой – вот, думаю, буржуем становишься, Витька. Подвел он меня к залу, я вошел и ахнул, Сид меня встречает, он уже в гражданском, и усаживает меня около отца своего по правую руку, а сам по левую садится. Озираюсь я потихоньку: мать честная - зал огром­ный, черным дубом до потолка обшит, на стенах портреты, стол длинный, стулья с высокими спинками; видел я в Германии богатые дворцы, но таких - не довелось. Отец во главе стола уже при полном параде, матушка и сестра тоже сидят, еще какие то люди, дальняя родня, потом я выяснил. Выяснил я еще многое. Не графом-то старик оказался, а самым, что ни на есть, герцогом, ну, да мне уже все равно было. А тогда - гляжу я - вилок, ложек, ножей, рюмок, бокалов передо мной уйма. И как же ты, Корнев, есть то будешь, думаю? Просто, буду по обстановке, как меня Сергей - мой первый командир учил. И решение сразу пришло: гляжу на Сида - что он делает, то и я, какое блюдо, какой вилкой, и я туда же. Старик тот сказал "за победу", значит, нашу общую над тевтонами, потом за Сталина и Черчилля выпили. И хотя у них тогда уже другое начальство было - Этли, но он для герцога, как я понял, нуль без палочки, другое дело Черчилль, тоже герцог, можно сказать, брат молочный. Сид предложил тост за меня и сказал, что мы с ним теперь как братья, вот бы, подумал я, Никишова сюда бы. Чувствую, что мне ответить надо. Я и сейчас-то на людях говорить не мастак, а тогда тем более. Но посмотрел я на хозяйку дома, как она на сына глядит, и глаза хоть и сухие, а вот-вот слезу пустит, матушку свою Анну Ерофеевну вспомнил у крыльца в телогрейке драной и сказал: "Выпить я хочу, леди и джентльмены, за матерей наших, что все глаза свои выплакали, нас с вами до­жидаясь, за то, что вырастили нас, выкормили и силы дали на эту войну ". Маджи перевела и тут хозяйка и впрямь разрыдалась, да и у хозяина глаза затуманились. Хозяйка уже после сказала: "Храни вас господь, Виктор, и дай бог здоровья родителям вашим". Потом за столом уже спокойный разговор пошел и опять на моих родителей скатился. Хозяйка спрашивает: "Ваши родители в городе живут, или как мы в основном в деревне, сельским хозяйством занимаются?". "В деревне, - отвечаю, - сельским хозяйством", - а сам избу свою вижу, что вместе с со­седскими избами и клубом сельским в этом зале поместятся, руки вижу материнские, работой разбитые, батю своего в старом пиджаке, косу возле дома отбивающего, амбар колхозный покосившийся, и такая меня грусть заела и тоска по дому... Честно ска­жу, ни зависти к хозяевам, ни классовой этой ненависти не было - понимал: просто им свое, а мне свое. А Сид уже ко мне в гости напрашивается на Алтай - шуткой правда, но я представил его в нашей избе и чуть рыбой копченой не по­перхнулся, хоть и маленький кусочек взял. Ел всего помаленьку и рюмочки наполнял крохотные, хоть и не сам - за стульями прислуга стояла. Тут и обед на посадку пошел, а вроде, как и не ели - но в чужом монастыре, как говорится.

Маджи мне: " Ну, вы мальчики устали, наверное, с дороги, идите, отдыхайте до чая. Направился я опять к себе наверх, только зашел, прилег, как был, на кровать, опять в дверь "тук-тук", опять тот же слуга в дверь входит и норовит, старый, сапоги с меня снять. Я, конечно, ему нет, нет и на дверь показываю, иди, мол, папаша, сам отдыхай, а то мне перед Никишовым не отбрехаться за буржуазное разложение. Закурил я и сам себе думаю, а что если из своего НЗ стопочку организо­вать. И только подумал, как в дверь снова стучат. Вот, думаю, их разбирает. Смотрю, Сид входит, сверток под мышкой и в руках здоровенная бутылка, корзинкой оплетенная. А он палец к губам прикладывает - "тсс". Ставит весь этот бое­комплект на стол, достает из кармана две кружки, нож складной, трофейный, видать, немецкий, разворачивает сверток, а там приличный кусок окорока и полкраюхи хлеба. Нарезает он два огромных бутерброда, дальше я уже и сам все понял, открыл зубами пробку, по кружкам разлил, говорю "Ну будем". И врезали мы с ним по-пилотски, в полном ажуре. Уже после я узнал, что старик, что наши чемоданы на аэродроме обустраивал, к Сиду с детства приставлен был, вроде няньки, и на лошади он ездить его учил и многому другому чему. Вот когда Сиду после фронтовой жизни чинный обед непривычен показался, Джафри (так старика звали) по его просьбе все необходимое довольствие раздобыл и наверх ему приволок, а уж тот ко мне, чтобы по фронтовому приезд отметить. В общем, приняли мы нормально и только потом разошлись. Я спать с таким смаком завалился, до вечера аж ухо придавил.

Ну, дальше, что рассказывать. Все, что надо сделали, в Лондон смотались, я в нашей военной миссии отметился, по гостям меня возили, на лошадях катались. Тут уж я в полном порядке был, еще пацаном в ночное лошадей гонял, и даже под седлом ездил. Лошади у них добрые были и отец - герцог меня похвалил: "Вы, Виктор, настоящий русский казак". Маджи со своими подружками знакомила, но глядеть мне на них радости мало было - Светлана все вспоминалась и вообще назад тянуло - в гостях то хорошо, а дома все-таки... В последний вечер старики настоящий бал устроили, съехалось народу порядочно и совсем старые и молодые и военных много было. Женщины в открытых платьях, в мехах, с бриллиантами. Опять тосты пошли за все и про все. И вдруг в середине вечера хозяин просит внимания. "Леди и джентльмены", - говорит. - "Вы уже знаете, присутствующего здесь нашего русского друга. Вы знаете, что он, рискуя жизнью, спас нашего сына Сиднея, единственного продолжателя рода, единственного мужчину в своем поколении. Король наградил русского героя орденом, достойным этого мужественного юноши.

Шестьсот лет назад король так же наградил нашего дале­кого предка, в битве заслонившего собою принца-наследника, спасшего будущее короны. Эта награда - рыцарский меч, с тех пор в добрые и дурные времена не покидал нашего дома. Я не король и не в праве награждать орденами, но я думаю, будет правильно, если отныне этот меч будет принадлежать Виктору - он показал себя настоящим рыцарем в этой страшной войне, в которой бог даровал нам победу.

Берет старик этот меч, я встаю, подхожу к нему и думаю, что делать-то надо? Потом, как в книжках читал, преклонил колено и принял меч из рук старика. Все захлопали, а я встал с этим мечом и что-то там говорил, но сейчас и не упомню что. И все. На следующее утро и уехал, провожали меня все, хозяйка снова крестила меня и бога за меня просила, хозяин родителям моим привет передавал. С Сидом мы потискали друг друга, а с утра пораньше и посошок из оплетенной бутылки приняли. Раздарил я хозяевам и прислуге все бутылки, банки с икрой и папиросы, даже Маджи, на что серьезная де­вушка, на прощание в щеку чмокнула и протянула конверт с фотографиями, которые за эти дни наснимала, там я и на лошади и с Сидом и с ней и со стариками и на башне, короче, тол­стенький конверт получился.

Домой, то бишь в Германию долетел без приключений, меч при мне в специальной коробке, сигарет и виски мне подарили, будет, чем ребят угостить. Как только в воздух поднялись, только к спинке привалился, сразу Светлану увидел как живую и чем ближе подлетал, тем больше о ней думал. Решил при первом удобном случае разыскать, увидеть, поговорить - захороводила она меня до последней точки, понимаешь как-то сразу, такого со мной еще не было. Да и вообще, что у меня в жизни до этого было: деревня, ФЗУ, училище и война. А дев­чонки, ну были какие-то шашни вот в госпитале, например, - там сестра была, Татьяна высокая блондинка, халат затянут на талии, хороша, спору нет, смотрит свысока, чуть что, отбреет как ножом. Одному лейтенанту такое при всех ска­зала - над ним весь госпиталь два дня ржал. Так вот с этой Таней у нас была любовь. Расцветала она в дежурке – так уж в госпитале принято. Я ребятам не трепался, но соседи сами догадывались: шуточки отпускали, такие, что стол по­краснеет - это в госпитале главное удовольствие. Но Татьяна была девушка деловая - нравился я ей, но она, видать, не лейтенанта ловила - от лейтенанта, известно, одно удовольствие и никакого продовольствия.

Все у нас кончилось, считай, вместе с выпиской и ни я, ни Татьяна, видать, об этом не жалели – письмами, правда, раз обменялись и, как говориться, вся любовь. Были и на аэродроме кое-какие шуры-муры, один раз я как скотина себя повел - тогда-то ничего, а теперь неловко даже вспоминать. Иногда думаю: не в наказание ли за ту историю мне судьба встречу со Светланой подкинула. Хотя какое же наказание. Никак сначала я выбраться из части не мог, наконец, добрался до штаба. В отъезде. Второй раз добрался. На переговорах. На третий раз только увидел - она уже в гражданском и еще краше, чем форме. И все вроде бы хорошо у нас начиналось, только в штабе мне показываться тошно было. Вот многие говорят, что фронтовики на тыловых свысока смотрели. Это, смотря на каких - вот на Урале мужики по две смены вкалывали и у станков падали, так такой тыловой во сто крат больше фронтовик, чем Никишов наш и некоторые штабные ребята. А форсу-то в них - будто они своими руками Гитлера за горло взяли. Нет, я не спорю
- без толковых штабных, что за война, но и холуев – прикажут, он начальственным баском передал вниз - порядком было. И когда зайдешь в штаб, они на тебя свысока смотрят. Им на твою звезду чхать сто раз. Потому заходить к Свете для меня нож острый был, а не заходить, если хоть малая воз­можность, не мог. И ничего мне она не обещала и от серьезного разговора уходила, больше про Англию расспрашивала – она в этом хорошо разбиралась и о месте, где я был и даже историю с предком Сида и принцем наследником знала, еще до того, как я ей про меч рассказал. А меня иначе как рыцарем и сэром Ланселотом и не называла. Про меч многие узнали, я и не скрывал, а Никишов особо расспрашивал - я ему и отчетик о пребывании написал, не особенно в подробности вдаваясь. Однажды он как-то спросил меня, что-то мол ты, Корнев, в штаб за­частил. Я тогда отшутился: "В академию проситься хочу, на генерала учиться. " А потом вдруг началось. Письмо мне с Урала пришло - мать совсем плоха - жизнь и работа ее, видать, укатали. Комполка наш добрая душа и пилот натуральный, а пилот пилота как рыбак рыбака. В общем, отпуск мне дал и на самолет до самой Москвы пристроил, оттуда с трудом добрался до дому и мать застал еще, правда, но не то что встать мне навстречу, а и подняться уже не могла - пластом лежала. Только глаза повернула в мою сторону, увидела награды мои и меня, бугая здорового и живого, и слезы у нее по морщинкам по­текли. Чуть слышно сказала: "Витяша, сынок, живой, увидела и, слава богу, не зря я его просила". Ноги у меня как ватные стали, прямо на колени у кровати стал. "Мама, говорю, мамочка! Все хорошо будет, на поправку пойдешь". В первый раз в жизни я ее мамочкой назвал...

Я смотрел на него, на его крупные жилистые руки, на пальцы с аккуратно подстриженными ногтями, мявшими в руках папиросу, и понял, что этого - этого он никому на свете до сих пор не рассказывал, и сейчас, здесь в отгороженном скалой от мира закутке под гул понемногу разгулявшегося моря он второй раз публично переживал сорок пятый год, год радости и горя, год счастья и отчаяния своего. Я уже знал, что он удачник, везунчик, герой, с одной раной прошедший, про­летевший на крыльях победы всю войну, ни разу не прыгавший с парашютом из подбитого самолета, он был так счастлив и так несчастен в том солнечном сорок пятом.
- Ну, какие у нас врачи там были, сам понимаешь, - один фельдшер и хоть старый и неглупый вроде, но только руками разводил. Короче, ночью мать умерла. Хоронили через день. Старухи плакали, попа я приволок, все честь по чести. Батя как каменный - жизнь прожили и хоть слова такого – любовь - там, в обиходе не было, а батя, уж, на что на левую ногу с первой мировой хром был, а тут как бы на обе охромел. На похороны все деревня пришла, и мать проводить и на меня, видать, поглазеть - моих-то годочков мало вернулось. Помяну­ли мать по обычаю, чем с собой привез, деньги, что со мной были, все сестре отдал - ей-то без Николая детей растить надо было, и тронулся я назад домой в Германию, к Светлане своей любезной и к Никишову, сукину коту. Меч-то свой я домой привез и отцу оставил. С отцом перед отъездом посидели, добили бутылку виски из английских запасов, рассказал я ему и про Сида и про стариков его - он еще долго английский орден разглядывал и меч тоже. И про Свету - все как на духу выложил. Ну, отец всегда молчуном был, а тут крякнул как-то после последней стопочки и выдал: "Ты парень высоко летаешь, видать, тебе такая линия вышла; с графьями чаи распиваешь, за начальской дочкой ухлестываешь. Если силы в себе чувству­ешь, валяй, отчего же, однако, смотри пупа не подорвать бы, хоть, однако, с другой стороны волков бояться, так-то парень, а я тебе какой уж советчик - у тебя стежка своя, другая. Скажу тебе, с мальства твоего понял я - землю пахать ты не бу­дешь, не твоя это судьба, а потому, когда к тетке просился - не препятствовал. И не только из-за голодухи нашей. Поезжай парень за своей жизней-то. А сноха, сноха что ж, какую не привезешь - жив буду, рад буду, вот тебе и весь мой сказ". Добрался в Германию тоже через Москву, к родителям Сергея зашел, трудное я скажу тебе это дело к родителям друга убитого заходить - но я у них первым из наших был: в войну из полка только документы и личные вещи при­слали. Жили они в Антипьевском переулке, рядом с нынешним музеем Пушкинским, просидели с ними целый вечер, Москву так и не посмотрел. Отец у него инженер крупный был, а мать в театральной библиотеке работала. Сергей-то, оказывается, в консерваторию хотел поступать, а пошел в летное. Мать пока­зывала виолончель его - стоит в углу в комнате в футляре, а над ней фотография Серегина висит - губы пухлые, глаза мечтательные, и впрямь, артист. Не узнал я своего командира и понял, что и не знал его вовсе, а видел его перед собой жесткого, скуластого, со сжатыми губами и усмешливым прищуром глаз - глаз бойца и мужчины. Война многих другими сделала, и не все к мирной жизни вернуться потом могли - знаешь, как трепало, а уж инвалидов-то не приведи бог. Это им теперь все без очереди, да сколько их осталось. А раньше ребятки загадку загадывали: "Без рук, без ног, на бабу скок, что - такое?" - "Нет, не коромысло, а инвалид Отечественной войны"...

Ну да вот, в Германию добрался я в срок, доложился и, как говорится, приступил к исполнению. Был я в состоянии довольно растрепанном, но работа, говорят, лечит. Хотя летать - это не работа, или такая работа, о которой говорят, что она при коммунизме будет. Только шасси от земли оторвешь - и ты уже в другом мире, и ничего кроме неба и тебя нет. И такая радость тебя охватит - я бы стрессы лечил полетами. Одно плохо - спускаться надо на грешную нашу землю. На земле все и началось. Естественно, к Светлане я в первый выходной поехал. Нет на месте, где, когда будет – неизвестно. Сколько ни пытался выяснить - ничего не выходит. Наконец, какой-то фендрик из штаба, окинув меня своим орлиным взором, многозначительно спросил: "Почему вы так на­стойчиво добиваетесь, где находится сотрудник оперативного отдела штаба? Ваше любопытство неуместно и может быть неправильно понято". "А откуда я знаю, что она из оперативного?" - начал я дурака валять. "От меня", - полоснул меня этот тип, - занимайтесь своим делом". "Спасибо за ценные указания, лейтенант, - сказал и вышел. Через пару дней начался цирк уже дома. Вызывает меня Никишов, официальный, важный, ну дальше ехать некуда.

Издалека начинает и опять-таки насчет оперативного отдела - что, да как, да почему. "Есть сведения", - тянет бодягу дальше,- "о вашем времяпровождении в Англии, Корнев. В военной миссии отметились только в середине второго дня. Чуть ли не на коленях перед сомнительными личностями стояли, получали подарки. Что за меч вы привезли с собой? Ну, не будем о том, что это холодное оружие, важно другое, за что вам такие презенты?
- А я, - говорю, - почем знаю, старик растрогался и от чистого сердца.
- Классовый враг от чистого сердца - ничего умнее, Корнев, не придумал?
- Да ты что, Никишов, - говорю, - с гвоздя сорвался, у тебя не температура?
- Я абсолютно здоров, а вот вы, Корнев, по меньшей мере, проявили политическую слепоту и глухоту. Советский офицер, фронтовик..., а может, вы действительно, не по глупости, а сознательно - это уже совсем другой коленкор. Некрасиво получается, Корнев, очень мрачная картина вырисовывается. Напишите докладную и обстоятельно опишите ваше пребывание и объясните ваши поступки. Идите, завтра в тринадцать ноль-ноль жду. Вышел я, семиэтажным матом себя ругаю - все сведения из моего трепа с ребятами: я не скрывал ничего. Никишова я не испугался, ни от смелости, а по дури - ни хрена я не понимал тогда, да и знал немного, а главное, всему верил свято, особенно тому, что с самого верху-то шло.

Поначалу хотел в бутылку полезть, к комполка ходил, но он меня не понял или не хотел понять. Утихомирить пытался по-хорошему. Но я то за собой вины не чувствовал - это теперь я знаю, что, такие как Никишов, мужикам, не мне чета, запросто шеи сворачивали, а тогда... Но в армии, сам знаешь как, война-то позади, цена мне уже другая была, через неделю приказ: в Союз переводят - под Киров. Вот тут-то я и скис, хотя наше дело солдатское - какие разговоры - «есть" и кругом. Думаю, комполка здесь руку приложил - просто спасти хотел меня, если не от беды, так от больших неприятностей. Наплел ему Никишов, а может и повыше кто. Вот до сих пор не знаю, отчего все вышло: из-за Светланы - чтобы меня, грубо говоря, отшить разом, или вообще по общей подозрительности. Никишову сверху намекнули, тот и рад стараться - он в таких делах, как рыба в воде. Светлане я сразу же написал, еще до отъезда, и потом писал, да без толку все. Вот такие, понимаешь, пироги с котятами - больше я ее не видел. А дальше что - дальше в Союзе служил, женился, она у нас в гарнизонном госпитале невропатологом работала, дочка у меня помоложе тебя будет, замужем она, дед я. Прослужил в разных местах до значительного сокращения уже при Хрущеве. Характер у меня мирным никогда не был, поэтому, когда полк наш расформировали, меня демобилизовали, до пенсии малость не дотянул. Думал, с ума сойду - пенсия бог с ней, а летать где? Пошел в ГВФ - хотя тамошним лайбам до МИГов далеко. Пассажиров терпеть не мог, грузы возил, аэрофотосъемку на севере делал. Моя-то с дочкой помоталась со мной по белу свету, вообще-то она у меня хорошая, прожили нормально. Ну вот, к пенсии сюда в теплые края перебрался. Квартиру дали, "Волгу" вот, как участник, купил, Потом сад, огород построил с домиком. Но на месте, на земле невмоготу. При авиации работать бы мог, но для меня нож острый. Теперь пошел работать - пенсионер - то я персональный, герой все-таки. Пошел я работать в ДОСААФ - ребята хорошие здесь, секция дельтапланеризма. Хотя по должности я зампред в городе, но в основном с ребятами вожусь. Сказать по правде, главное, что сам с ними летаю – это, понимаешь ли, главное. Моя не знает, а то началось бы. А скоро дельтаплан забабахаем, деньги, правда, нужны, с начальства хрен выбьешь, да я здесь в часть смотался, к перехватчикам, ребята там нормальные, подкинули кое-чего, а остальное сам прикупил, денег достал просто: в саду у меня навалом всего. На базар не носим, что раздаем, что так пропадает, так я половину урожая барыгам сбагрил, и тугрики в оборот на святое дело пустил. Ребята мои не знают этого - пусть думают, что начальство навстречу пошло.

Так что, видишь, летаю, пашу небо понемногу, маленькое, низкое, а все небо. Ты скажешь, смешно - может быть и не ты один скажешь, а я вот летаю и снова Витькой Корневым себя чувствую - а жизнь - то быстро прошла, кажется, вчера мы с Сидом виски эти дули, а уже четыре десятка лет побоку... Меч-то у меня теперь на стенке висит - было время я молчок, и никому его не показывал. Кстати, о Сиде. Я года три тому назад в "Советском спорте" прочел. Сэр Сидней, президент международной федерации, фамилия его - ни с кем не спутаешь. А потом и в "За рубежом" было. Слушай-ка, я вот что теперь думаю - за мной перед ним должок остался: он-то в гостях у меня не был, хоть и просился. А ведь теперь-то я могу пригласить его, квартира что надо, и "вилла с садом" - ну до его хором далеко, но вино у меня свое и вино прекрасное - хоть и в Крыму живем, а сорт армянский. Был у нас в полку механик Арик Мовсесян - черенки мне прислал в свое время. Так вот, Сида я хочу через комитет ветеранов пригласить. Это удобно, как думаешь? Не скажет ли, что, мол, сорок лет по кустам отсиживался, хотя, наверное, не скажет - поймет. И никакой мне помощи от начальства не надо, сам на "Волге" встречу, повожу везде, там шашлычки на лоне с винцом, рыбку половим, у соседа моего катерок есть - мечта. Захочет, на дельтаплане прокачу, захочет ли? Ну да, он ведь из наших, из летунов - как не захотеть. И молодость вспомним, и войну, и товарищей помянем. Может и нашу общую знакомую Светлану Анатольевну. Кстати, сказал, что не видел ее с тех пор ни разу – наврал, один раз видел по телевизору. Какого-то премьера встречали, канадского вроде, и ее показали, то ли она с мужем, знаешь как, это - присутствовали такой-то с супругой, то ли сама в деятели вышла. Спросишь, как узнал - узнал сразу и сомнения никакого нет - она. Конечно, сорок лет вон даже на Софи Лорен подействуют, но честно скажу и сейчас Светлана той Софи не уступит... Так-то вот. Слушай, что я все вино, да вино, расхвастался и растрепался тут, старый дурень. Соловья баснями не кормят. Пиво мы допили, охоту я тебе, поди, сорвал - извини. Только армянским винцом и могу грех замолить, бери шмотки - пойдем по морю, аки посуху, машина у меня наверху стоит, а то скажешь: травил тут, час целый, наплел с три короба, про Англию, про войну, про любовь, про вино. Всего не проверишь, кроме вина, конечно, верно я говорю, а?

Сказал он тоном, не допускающим возражения, и своей уверенной походкой пошел вдоль кромки воды. Что я мог ему ответить? Что он мог бы быть моим тестем, что стройная Светлана Анатольевна увлекается теннисом и аэробикой, что и сейчас ее кожа имеет такой же фарфоровый вид. Что она член общества СССР – Канада и СССР - Англия, и что джинсы, майки и кроссовки на мне Светлана Анатольевна привезла мне из Лондона. Или то, что у ее дочери такие же серые глаза и фарфоровая кожа. Я-то это хорошо знаю, потому что Светлана младшая - моя жена, а Светлана Анатольевна - теща. И что от этих двух пар серых глаз я стараюсь чаще в командировки ездить, вот и сюда притащился в воинскую часть, и уже месяц торчу, и назад не тянет. Или рассказать ему, как Светлана Анатольевна рассказывала с восхищением о сэре Сиднее, с которым она танцевала на приеме в Лондоне в позапрошлом году. Вот это настоящий джентльмен. Первый раз мы танцевали с ним в сорок пятом в побежденной Германии, незадолго до того, как за мной стал ухаживать Евгений Константинович, - говорил она и вздыхает. Тесть мой скончался два года назад, понервничав после коллегии Совмина. О том, что в сорок пятом Светлана Анатольевна танцевала с Героем Советского Союза Витькой Корневым, она не говорила никогда.

Рассказать ему об этом мог бы я, но – с какой стати? Капитан Корнев, летчик и герой, был несомненным счастливчиком. Его пощадила война, минуло и то, что было после. Великие Челюсти почти не коснулись его, ему оставили ордена, звание, честь, вон даже кусочек неба оставили. Семья, домик, сад… Если и случалось ему испытывать страх, это был страх – гордый, страх атаки и боя. Не тот корежащий, выжигающий душу страх, когда – в богатой, богато обставленной комнате с задернутыми портьерами, сжимая ледяными пальцами собственные трясущиеся колени, сидишь и неотрывно смотришь на черный молчащий телефон, который, ты знаешь это, вот-вот перестанет молчать… Меч короля доставил ему много тревожных минут, но, возможно, защитил от беды стократ горшей. Так мало шансов было у него уцелеть, остаться тем прямым и немного наивным алтайским парнем, что он, несомненно, заслужил свое сегодняшнее нехитрое счастье. А история эта, эта хрупкая и недосягаемая тростиночка-переводчица, кружившаяся с ним некогда в вальсе по немецкому паркету, в другом мире, в другой эпохе… Это – была его сладкая горечь, мечта, прекрасная именно несбыточностью своей, то зернышко перца в глинтвейне, без которого напиток сразу теряет свой вкус. И кто я такой, чтобы портить этот вкус? Пусть останется все так, как запомнилось Виктору в тот последний раз. Так будет правильно. Да и все равно он мне не поверил бы.
- Уговорили, дядя Витя, - сказал я одобрительно, - попробую вашего винца с удовольствием. И меч посмотрю, если покажете. Шестьсот лет – не шутки, нынешнее железо столько не служит…
- Покажу, отчего не показать, - согласился капитан, размашисто шагая впереди по кромке воды. – А завтра ты чего делать думаешь?
- А завтра, если настроение будет, я вам свое небо покажу, зеленое. С аквалангом ныряли когда-нибудь?


МОЛ, № 2 , 2007
Используются технологии uCoz