Статья посвящена рассмотрению вопроса об эволюции лермонтовского лирического героя на основе сопоставительного анализа стихотворений М.Ю. Лермонтова «Парус» и «Выхожу один я на дорогу…».
В поэзии Лермонтова можно проследить множество оттенков чувства и состояния изгнанничества, которое его лирический герой ощущал в себе как изначальную данность. Чуждость миру, переживание своей отдельности от него, внешняя холодность и гордость, ощущение, что никто им не дорожит, что он в тягость себе и другим ("1831-го июня 11 дня"), - этими атрибутами взрослого, пускающегося в страннический земной путь, он обладал "от колыбели". Продолжать оставаться в состоянии отстраненности от мира значило для него в конечном счете умереть, "сердцем не познав / Печальных дум печальной цели" ("Н.Ф. И…вой", 1830).
Внутренняя проблема героя состояла не в том, что он не знал любви, родины, родного, - наоборот. Он любил и ценил свой семейный круг ("1830 год. Июля 15-го") и мстил миру именно за поругание той мечты, которая была взлелеяна среди любящих близких людей и родной природы, где он чувствовал себя счастливым господином ("Как часто, пестрою толпою окружен...", 1840). На "общество", "свет" он возлагал ответственность за то, что, уязвленный насмешкой, презрением, притворством в ответ на искренние чувства, стал недоверчивым, холодным и опустошенным, превратился в несчастного властелина, который отказывается от любви, чтобы вернуться в свой одинокий замок.
Лермонтовский лирический герой рано узнал восторги поклонения святыне любви. Ради нее он готов был принести в жертву отношения со всем остальным миром ("... и целый мир возненавидел, / Чтобы тебя любить сильней" – «К* ("Я не унижусь пред тобою...")»), отдать вечность и поступиться гордостью:
Но если ты перед людьми
Прикажешь мне унизить душу,
Я клятвы юности нарушу,
Все клятвы, кроме клятв любви... (...)
Так! все прекрасное, святое,
В тебе – мне больше чем родное.
("Стансы. К Д***", 1830)
Проблема в том, что любовь нужна была ему как нерушимая святыня, на которой он хотел строить все здание своей жизни ("Ночь", 1830). И когда эта единственная святыня стала осыпаться и рушиться, превращая его в нищего, просящего подаяние ("Нищий", 1830), когда сердце, по выражению поэта, превратилось в "жертвенник, сгоревший от огня" ("1830 год. Июля 15-го"), тогда лирический герой, вложивший уже всю душу в свою любовь, потерял единство и веру. И счел свое разочарование, свою обиду достаточным основанием для культивирования чувства отчужденности, гонимости и одиночества, а также и мести миру, сравнивая себя, кто "закоренел" в своей любви, с седым вором, внушающим страх путникам и соседям ("К другу", 1829).
Но дело было не столько во внешнем поводе, сколько во внутренней причине: это одиночество уже сидело в нем и ждало лишь веского толчка, чтобы проявиться. Сам герой видит в нем своего "гордого демона", который "не отстанет", пока он живет, - приписывая ему насмешливость, неверие, чуждость "любви и сожаленью", наслаждение "бурями роковыми" ("Мой демон", 1831). Это "унылый" и "мрачный" демон одиночества на своем "недвижном троне" ("Мой демон", 1829).
Однако в какую бы тьму отчужденности ни погружался его "демон", поэт почти всегда дает и светлый полюс – то, что отрицает его спроецированное с позиций зла "я": "Он недоверчивость вселяет, / Он презрел чистую любовь... / И звук высоких ощущений / Он давит голосом страстей, / И муза кротких наслаждений / Страшится неземных очей" ("Мой демон", 1829; выделено мной. - К.М.). То есть полюса родного и чужого заданы, родное брезжит сквозь пелену злобы, обид и разочарований, но пока центр тяжести смещен в сторону отчуждения. И путь героя, его внутренняя эволюция будет пролегать между ними – между иллюзией родства, где одинокая душа стремилась соединиться с другой душой ценой ненависти ко всему остальному миру, и истинным родством, в котором она обретет себя и весь мир во взаимной любви.
В стихотворении «Парус» лирический герой, как одинокое судно, оказывается один на один со стихией, отделенный и от родного, и от "далекого":
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!…
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?…
Герой-парус выходит в открытое море жизни и во внутренний, душевный океан. Он не пристает ни к одному берегу, остро чувствуя промежуточность своего положения. Парус словно бы зависает в пространстве, ощущая себя точкой пересечения земной горизонтали между родным и чужим с вертикалью небо-море ("Что ищет он в краю далеком, / Что кинул он в краю родном?", "Под ним струя светлей лазури, / Над ним луч солнца золотой…"). И хотя море отражает небо, освещается и согревается солнцем (ведь в мире все взаимосвязано), а родное и чужое равно далеки или близки, парус, не принимающий их, распят между полюсами в их взаимном притяжении-противостоянии. Это момент перекрестья путей, где внешний путь неопределен, практически отсутствует. Но одновременно эта ситуация зависания в точке предполагает открытие внутреннего шлюза, потребность душевного движения.
У "паруса" нет собеседника и помощника, даже будто бы нет кормчего (он словно сам по себе белеет), что подчеркивает и полную "одинокость", и как бы бессознательность героя. Он сделал ставку не на "голову", а на "сердце", но на активное сердце, которое не отдается на волю волн, а ищет бури:
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
Не обыденная альтернатива нужна здесь парусу: гибель или выживание, - но прежде всего чувство, вернее, самочувствие. Он противопоставляет наслаждение собственным чувством-действием этому чистому земному или небесному наслаждению – золотым лучом или отражающей небо морской струей. И как бы ни манило это тихое счастье, парус чувствует себя одиноким бойцом и утешается мыслью о «наслаждении в бою», если оно сопряжено с максимальным напряжением чувства жизни в единоборстве с ней.
Похожее состояние описано в романе «Герой нашего времени» Григорием Печориным: «Я как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…» [5, с. 580].
В другом стихотворении 1832 г., "Я жить хочу! хочу печали…", Лермонтов продолжает и конкретизирует тему "Паруса", говоря о необходимости для творца глубоких переживаний, потрясений:
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?
Он хочет жить ценою муки,
Ценой томительных забот.
Он покупает неба звуки,
Он даром славы не берет.
Безмятежное счастье ассоциируется у героя с вялой успокоенностью, отсутствием движения, поиска. Путем внутренних бурь – страданий, мук, томительных забот – слух поэта утончается, он «зарабатывает» право улавливать неба звуки, ему открывается дорога к пониманию и славе.
Герой «Паруса» и страдает от своей непривязанности, бытования вне общепонятного счастья, находящегося под рукой, буквально под и над кормой, и наслаждается своим возможным и предвкушаемым страданием, отрицающим пути и выходы. Он понимает, что такой момент не длится долго, он тяготеет к разрядке и к определенности, к «буре», которую одну он принимает для себя как жизнь. Парусу нужна буря не как несущая смерть стихия, а как бурное жизнеутверждающее действо, как наивысшее проявление жизни во всей ее безудержной мощи.
Но даже если буря наступит и парусу удастся в ней выстоять, что это ему даст? То же разъединение, которое он уже переживал, познал и выстрадал, ведущее к тем же одиноким радостям победы – прежде всего над своими пределами, над собой, своей мятежной душевной стихией, - но не дающее ему принципиально нового опыта и познания. Позднее герой узнает, какого покоя бури, то есть живого покоя, он ищет и желает. Это не будет уже одинокий покой, впереди будет блестеть "кремнистый путь", над которым "звезда с звездою говорит", а над ним будет петь "сладкий голос" – о любви. "Свобода и покой", которые ожидались в морской буре, то есть прежде всего в буре чувств, так же как боль, трудность и одиночество, привычные и отчасти нужные герою, обретут другие очертания и смыслы – именно потому, что это будет происходить уже в контексте различимого, хотя бы и "сквозь туман", пути. Но уже в «Парусе» чувствуется этот на ощупь опознаваемый поэтом «оксюморонный» путь через бурю к покою. И нужно было иметь много мужества, накопленных одиночеством сил, чтобы буря могла привести к высшему покою – покою нашедшего свое истинное назначение, сохраняющего при этом потенциал живого движения и дыхания.
Известный критик русской эмиграции Георгий Адамович превыше всего ценил в Лермонтове его "трагически-дружественный тон", на который "отклик возникает сам собой". Он пишет: "Пушкин остался богом, Лермонтов сделался другом, наедине с которым каждый становился чище и свободнее". Лермонтов, по мнению критика, не из тех, кто будет завлекать в свои сети, он "не забавляет, не прельщает - он с нами говорит серьезно, печально, будто глядя прямо в глаза, дружески без заискивания, сдержанно без высокомерия, искренне без слезливости" [1, c. 232]. Этот настрой на доверительную беседу особенно чувствуется в стихотворении «Выхожу один я на дорогу…», хотя поэт здесь не столько беседует с другим, сколько ведет диалог с самим собой, а читатель, становящийся поверенным, при этом разговоре присутствует и косвенным образом в него включается.
Лирический герой оказывается один на один со вселенной, а горы стали местом их уединенной встречи. Устремленная ввысь дорога, на которую он одиноко выходит, словно бы соединяет собой землю и небо, поддерживая единство мироздания. В символическом плане горная тропа – это его собственный жизненный путь, который он стремится осмыслить и преобразить, чтобы обрести свободу и покой.
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Небеса заботливо укутали землю голубым сиянием, и она спокойно спит, в то время как они продолжают свое торжественно-чудное бдение. Но герой не чувствует себя частью этого гармоничного мира. На фоне открывшейся ему вселенской панорамы он особенно остро ощущает свою отделенность, неприкаянность и страдает от нахлынувшей боли одиночества. Он вступает в диалог с самим собой, пытаясь разобраться в причинах внутренней дисгармонии:
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Герой видит, что во вселенной нет одиночества: даже "пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит", а горный путь блестит, отзываясь на обращенный к нему лунный свет. И герой жаждет приобщиться к этой вселенской беседе, соединить одиночество собственного "кремнистого пути", одиночество вечного сна ("Я б хотел забыться и заснуть!") с любовным неодиночеством, с лелеющим слух спящего сладким голосом, поющим про любовь, и склоняющимся над ним вечно зеленеющим дубом:
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Лирический герой хочет вырваться из рамок привычного бегущего времени, отрешиться и от суетного прошлого (ни о чем не жалеет), и от будущего (ничего не ждет). Ему нужно настоящее, которое вечно живет, неподвластное старению и смерти. В его желаниях нет никакой неопределенности, смутности; все четко им самим названо, предельно выявлено, - все вплоть до звуков (поющий про любовь голос, шумящий дуб), цветовых оттенков (темный зеленеющий дуб), ощущений (сладкий голос). Герой стремится обрести прочувствованную им в ночной горной прогулке природную гармонию, стать частью спокойно дышащей Вселенной. Как земля спала в сиянье голубом, так и он хочет погрузиться в безмятежный сон. Как пустыня внимала Богу, так и он хочет беспрерывно, "всю ночь, весь день", слушать голос, поющий о любви, то есть голос, воспевающий Бога, ведь Бог есть любовь [1 Ин. 4, 16].
Можно по-разному трактовать заключительные образы этого стихотворения. Нам кажется, они могли быть навеяны воспоминаниями поэта о своем детстве. В записи, датированной 1830 г., Лермонтов писал: "Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать" [3, c. 352]. Сладкий голос – символ нежного любящего материнского начала, а темный дуб – мощного, несколько даже сурового, отцовского. Присутствие обоих родителей в жизни поэта было связано с самым ранним детством: мать Лермонтова умерла совсем юной, а с отцом он был разлучен по воле бабушки сразу после смерти матери. И теперь он словно хочет оказаться в колыбели мироздания, чтобы вновь их обрести, уже навсегда, вечных, как сама природа, чтобы никто не мог отнять их у него, ничто не могло разлучить их. Пусть его дом был разорен, но в мечте герой побеждает свою ужасную судьбу, - он строит новый, вечный, неприкосновенный дом.
Раньше герой искал и находил в жизни прежде всего свою индивидуальную жесткую борьбу, которая держала бы в напряженном тонусе его "я" и вероятнее всего окончилась бы гибелью. А теперь он и в смерти хочет быть окруженным родным и желает найти в ней жизнь, - "чтоб в груди дремали жизни силы, / Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь...". Как пишет А.И. Журавлева, "в поэзии Лермонтова понятие "покой" не имеет бытового значения. Оно служит символическим образом идеала, гармонии человека с миром" [2, c. 122-123].
В своей мечте лирический герой видит себя окруженным нежной, домашней, обращенной именно к нему заботой: "мой слух лелея", "мне сладкий голос пел", "надо мной … темный дуб склонялся и шумел". И он может безбоязненно погрузиться в сон, спокойный, умиротворенный – так спать можно только в своем уютном доме, где чувствуешь себя защищенным, в полной безопасности.
Лермонтовский лирический герой переживает здесь состояние глубоко примиренного, спокойного и умудренного, уже неразрывного сочетания одиночества и отдельности как себя, так и своего пути, столь ревниво раньше от всех оберегаемого, с чувством единения с мирозданием. И он вверяется этому родному мирозданию на веки вечные в благородной простоте, с надеждой на бережную и любовную заботу о нем как о любимом друге и лелеемом дитяти. Одинокое сознание, которому продолжает быть "больно и трудно", ничего уже не ждущее и ни о чем не жалеющее, - констатирует это с совершенно иных позиций, чем на первом этапе творческой жизни поэта. Не с враждебной претензией к миру, его не понявшему, и не с гордым отказом воли от приманок красоты, а с более отчетливым, чем в "Парусе", элементом удивления собственной своей неблагодарности («В небесах торжественно и чудно! / Спит земля в сиянье голубом… / Что же мне так больно и так трудно? / Жду ль чего? жалею ли о чем?»).
Лирический герой Лермонтова не отвергает жизнь, а, наоборот, хочет принять ее. И принять не только в ее явной молодой мощи золотого луча и струи, соревнующейся с небом в светлости лазури ("Парус"), но и в ее туманно-лунной ночи, где он почувствовал торжественность и чудность небес, рассмотрел голубое сияние сонной земли, нашел и стал поддерживать своей мечтой неумирающую жизнь в темном дубе, который будет вечно зеленеть, склоняясь и шумя над ним, не умершим, но задремавшим.
Центр тяжести душевного бытия лирического героя переместился с состояния отчужденности к переживанию единства, ощущению воссоединения с миром и с самим собой. Для него уже стало более естественно слушать диалоги звезд и мечтать о покачивании в колыбели мира. Так, как бы незаметно, произошло смещение акцентов внутренней жизни писателя, где теперь соединились начало и конец пути в единое целое.
МОЛ, № 1 , 2012 |